— Кончилось рабочее время, пора в тюрьму идти. Сосчитали казачишки арестантов, раз и два сосчитали — что за черт? Нет одного. Нет да и нет. Пошла тревога. Всю гору обегали казачишки — ничего не могли сыскать. Решили все-таки цепи не снимать, выждать: может быть, он спрятался где-нибудь, притаился — так рано, мол, или поздно должен объявиться. Часовые клялись и божились, что из цепи никого не выпускали. Кабы кобылка вела себя хорошо, а главное, кабы сам Красоткин не дремал, это все не беда б, что цепи не сняли, потому ребята и раньше так располагали, что три-четыре дня стрёма будет. Эти дни надо было ухо востро держать, сидеть спокойно. В первую же ночь целая сотня казаков с фонарями в гору пошла, все обыскала, перерыла. Опять ничего, конечно, не нашли. Еще суток двое постояли-постояли, глядь — и сняли посты. Решили, что часовой, должно быть, прокараулил, того ж разу из цепи выпустил. Тут бы и махнуть Красоткину драла, наши успели ему шепнуть, что розыски, мол, утихли, проход свободный. Одежа вольная, деньги, пачпорт, все у него было. А он возьми, дьяволов сын, и струсь! Еще почему-то три дня пропустил, даром пролежал. А тут, смотри, и провиант истощился, что в запасе был. Пришлось таскать каждый день из тюрьмы. Придут утром на работу. Ну, думают, теперь, должно быть, ушел. Глядь — а он все еще лежит. «Что же ты, так тебя и этак, делаешь? Погубить себя хочешь?» — «Ей-богу, братцы, сегодняшнюю ночь убегу. Пошел было ночесь, да оказалось, караул опять стоит». Вот трусливая ворона! еще молодой парень, сорок пять лет каторги сумел работать. И вот промеж кобылки шорох пошел… Спервоначалу-то человека четыре только знали, верные люди; большая часть, как и начальство, тоже думали, что Красоткин на воле давно — лови в поле ветра. А тут — заметила ль какая сука, что пищу ему носят в гору, промеж себя топчутся, аль по чему другому, — только скоро вся тюрьма узнала, что Красоткин в выработках старых лежит. А вся тюрьма узнала — и надзиратели узнали и конвой. Всполошились опять — цепь поставили, караулы: строго стали обыскивать всех, чтобы хлеба ему не проносили… Мало того! Какие хитрые шельмы: пепла по всем коридорам насыпали, нитки протянули… Думают: если станет ночью ходить — воды пойдет к ручью напиться или бежать захочет — непременно следы остался. И днем и ночью в горе зачали шарить. Раз какую даже штуку удумали. Не выгнали арестантов на работу, а заместо того казачишкам молотки и буры в руки дали. Такой стук в руднике подняли, будто и заправская работа идет. Ну да Красоткин догадался, что — подвох, не вышел. Натерпелся, однако, бедняга страху за эти дни. Однажды (сказывал после ребятам) два казачишка во время обыска вплоть подошли к тому самому месту, где он заложен камнями был. Стали, слышит, разбирать. Один говорит другому: «Сейчас же заколем мерзавца, если тут окажется». Ажно дух в нем замер: вот-вот увидят! Вдруг, на его фарт, где-то вдали другие закричали: «Здесь, здесь он!» Как бросятся туда духи… Так гроза и прошла мимо. Однако плохо его дело стало! Проносить удавалось только по крохотному кусочку хлеба, да и то не кажный день. Отощал вовсе. Темнота к тому ж, воздух душной… Ноги стали пухнуть, цинга появилась. И тут иной бы фартовец сумел еще выкрутиться! Напролом бы пошел! Прямо на часового б ночью кинулся; подкараулил бы, как он зазевается, стоит себе, в носу ковыряет, и пришиб бы духа проклятущего! А Красоткин мог только вокруг да около ходить, а ни на что не решался. Раз таки насмелел было, пошел… Да так неосторожно высунулся, что часовой увидал, выстрел дал, закричал! Казаки набежали… Насилу ноги уволок. После того он уж вовсе оробел, вылезать из своей норы перестал, разнемогся. Смерть, видно, думает пришла… Раз лежит этаким манером, вдруг слышит — идет кто-то, промеж камней пробирается. Мелкие камешки падают… Вовсе подошел, и в темноте ровно светлее стало. Стоит перед ним как есть человек — ни высокий, ни низкий, с седой бородкой. «Ты здесь?» — спрашивает. «Здесь», — отвечает Красоткин. «Есть хочешь?» — «Шибко, говорит, хочу». — «А холодно тебе?» — «Закоченел весь». — «Ну погоди, говорит, маленько, легче станет». Сказал — и словно в землю провалился, невидим стал. А ему и точно легче сейчас же сделалось: голод пропал и будто теплом откуда-то потянуло…