В доме часто появлялись незнакомые люди. Разные, не похожие друг на друга, они приезжали откуда-то издалека, часто повторяли слово «народ» и всегда говорили с отцом про какого-то Белинского да еще Чернышевского. Так что Глеб со временем привык думать, что эти два человека, должно быть, очень хорошие, очень добрые папины друзья. Да и как же иначе? Ведь папа вспоминал о них так тепло, так уважительно! Даже теплее и уважительнее, чем о дедушке.
Отец отдавал тем, приходившим, деньги. И когда мать сердилась, сетовала на судьбу, только улыбался:
— Не пекитесь об утре — утро само печется о вас.
Назиданием, напутствием в жизнь запомнился рассказ матери о том, как однажды отец принес домой тяжелую бухгалтерскую книгу — на каждой странице гербовые печати!
Он просидел над ней всю ночь, а утром вышел к завтраку торжествующий:
— Эврика!
— Что такое? В чем дело?
— Приходи в суд — увидишь...
В зале суда мама узнала, что скромного полкового писаря обвинили в подделке денежных документов. Ему грозило восемь лет каторги. Отец выяснил и доказал, что записи подделал не писарь, а господин полковой командир. Писаря оправдали, а полковника упекли.
Этот сенсационный процесс создал отцу популярность народного заступника. И, как ни печально, именно она его погубила: весной, в непролазную заволжскую распутицу, он поехал защищать далекую степную деревушку, где буйствовал своенравный барин. Телега провалилась под лед, затянувший ночью промоину на дне оврага, и... — сначала воспаление легких, потом скоротечная чахотка...
В четыре с половиной года Глеб узнал слезливо-обидное слово «сиротка».
Отчетливо, на всю жизнь, помнит он смятение, охватившее его, когда их с двухлетней сестренкой Тоней привели прощаться к смертному одру отца; неузнаваемо худое, серое лицо и огромные, все еще чего-то ждущие, что- то ищущие глаза. Потом, несколько позже, снова подвели к той же кровати, где лежал отец, но уже с закрытыми глазами. Глеб так заплакал, что пришлось его поскорее увести.
С тех пор он рос впечатлительным, отзывчивым на чужое горе. И единственной надеждой, единственным его утешением в этой не особенно-то милостивой жизни была мать. Всякий раз, когда она уходила куда-нибудь из дому, он мучился. Ему чудилось, что с ней вот-вот что-то случится. Каждая минута без нее тянулась нестерпимо долго. Ложась спать, Глеб истово молил боженьку:
— Если тебе надо наказать нас, то сделай так, чтобы кара обрушилась не на маму.
«Милый боженька» не слышал, должно быть, эти страстные призывы: львиная доля всех кар падала как раз на маму — то в виде неизбывной тоски и усталости, то болезни, то новых морщин на осунувшемся лице. Но все равно до сих пор она представляется сыну стройной и красивой. Большие-большие голубые глаза. Тяжелая золотая коса, венчающая голову, словно корона.
После смерти мужа с двумя детишками на руках ей пришлось возвращаться к родительским пенатам.
Оренбург поразил мальчика: песок на улицах — и по нему плывут караваны мерно покачивающихся верблюдов. Дома не такие, как в Самаре, а как в сказках (мама говорит: «восточный стиль»). Самый большой из них называется таинственно и прекрасно: «караван-сарай». Замечательна и речка Сакмарка с чистейшей водой в изумрудных берегах.
Понятно, Глеб и догадаться не мог, сколько унижений пришлось претерпеть маме в этом городе...
Дед, «надворный советник», выслал их всех — и маму, и Тоню, и Глеба — из барских апартаментов в каморку при кухне. Да и там не зажились: родители ничего не забыли, ничего не простили и решили во что бы то ни стало отправить опозорившую их дочь с глаз долой.
Сердце бабки не смягчилось даже, когда Глебушок, допущенный однажды к господскому столу, сверкнул «немыслимой» для своих лет «образованностью»: к собравшимся на званый обед гостям он вдруг ни с того, ни с сего обратил речь, пламенно живописавшую Куликовскую битву.
И — опять же! — с буйством огня крепче всего связан в памяти Оренбург: уезжали обратно в Самару, когда чудовищный пожар охватил почти весь город. Стоит сейчас Глебу Максимилиановичу закрыть глаза — и видятся мечущиеся кони, полыхающее зарево, зловещие багряные облака.
Старший брат посылал маме по двадцать рублей каждый месяц.
Двадцать рублей — на троих!..
Мать завела бакалейную лавочку. Жили они на окраине, по соседству с плацем, и покупателями были большей частью солдаты. Выслушав рассказ о горькой солдатской судьбине, мама со вздохом открывала почти каждому из них кредит на таких льготных условиях, что через три месяца «коммерция» лопнула и все имущество пошло с молотка.
Потом она пыталась давать уроки немецкого языка, но репутация «невенчанной» мало способствовала приобретению выгодных учениц «из хороших домов». Тогда, наконец, пришлось «брать на квартиру» приезжих учеников — стирать на них, готовить обеды, и «доход» с этих «нахлебников» надолго стал основным для семьи. Словом, лучшие свои годы мать самоотверженно боролась с нуждой. Не фигурально, а в самом прямом смысле она перебивалась с хлеба на квас, чтобы вырастить сына и дочь, дать им образование.