Вскоре самодельные листовки — эти «возмутительные подметные листки, неизвестно кем изготовленные, неизвестно как и неизвестно откуда во множестве появляются на заводе». Их передают из рук в руки, читают, перечитывают. Не потому, понятно, что в них что-то новое, необычное, нет. Всем и прежде ведомо, о чем там речь. Но одно дело — ведомо, иное, совсем иное — напечатано. Да как! Все имена, все прозвища прописаны, дни, часы, размеры штрафа — ну все, все точно указано, не придерешься, не подкопаешься...
Глядите, какой шум поднялся, какая заваруха! Сам инспектор фабричный пожаловал. Начато расследование. Полицейские шныряют — ведут с пристрастием дознание. Всюду, куда ни глянешь, во всех цехах возбуждение, споры, пересуды:
— Ловко продернули! Не в бровь, а в глаз.
— Есть, стало быть, люди — за нашего брата стоят.
— Не одни мы.
Только химики в заводской лаборатории — вот ведь старатели! — только они знай ладят свои анализы, и ничто вокруг никак, ну просто никак их не касается...
В отличие от плехановской группы «Освобождение труда» ульяновская будет названа энергичнее и прямее: «Союз борьбы за освобождение рабочего класса».
Чем он занимается?
Чтобы узнать это, лучше всего заглянуть в отношение директора департамента полиции начальнику петербургских жандармов.
Сей документ чужд фантазии, опирается только на факты, добросовестно и во множестве доставленные наблюдателями-профессионалами. В нем очень обстоятельно и толково описано, как с некоторых пор довольно безобидные марксистские кружки Питера по чьей-то воле собрались в социал-демократическую организацию — соединение интеллигентов-революционеров и рабочих. Централизм и строжайшая дисциплина — основа организации. Во главе ее группа из семнадцати человек, и пятеро из них руководят всей текущей работой — Ульянов, Мартов, Кржижановский, Старков, Ванеев.
Их листовки, несмотря на примитивную гектографическую форму, весьма заметно распространяются в стенах главнейших фабрик и заводов столицы. В сих подметных листках, хотя и говорится о частных нуждах рабочих данной конкретной фабрики, но неизменно делаются далеко идущие политические выводы — доказывается враждебность для пролетария всех существующих установлений и как первопричина бедственного положения рабочих называется власть его императорского величества.
Устраиваются сходки, маевки, стачки.
Владимир Ульянов, ездивший недавно за границу якобы для лечения, установил контакт с эмигрантской группой «Освобождение труда».
Равно установлены связи с марксистскими кружками в Москве, Киеве, Вильно, Нижнем Новгороде, Самаре, Саратове, Орехово-Зуеве, Ярославле, Орле, Твери, Владимире, Иваново-Вознесенске, Минске... Поименованная организация становится (если уже не стала) основой революционной пролетарской партии в России...
Такая осведомленность департамента полиции, понятно, приводит к тому, что вскоре и Ульянов, и Глеб, и многие, многие их товарищи перебираются в другой дом, на Шпалерной улице — на казенные квартиры, на казенные харчи...
Глухая ночь с восьмого на девятое декабря девяносто пятого года. Скрипучая пролетка. Здоровяк пристав едва втискивается в пролетку рядом с Глебом, так что конвойному жандарму приходится ютиться у их ног. Но даже на стылом, пропитанном сыростью Балтики ветру так и прет на тебя сапожным дегтем, намокшими ремнями, ядреным потом.
Разговоры самые прозаические: о каком-то Романенке, выигравшем в дурака — в подкидного дурака, не во что-нибудь! — двадцать шесть целковых. Об антоновке, которая «в самый раз» к рождеству в капусте уквасится. О том, что надо бы гуся купить загодя, «как только мороз вдарит», а то ближе к празднику подорожает, и не подступишься. Даже не смотрят на Глеба — не то, чтобы думать о нем. Это — самое страшное: обыденность, обыкновенность его драмы. Для них все это привычная работа, как у прозектора в анатомическом театре, как у могильщиков на кладбище.
Тихо вокруг. Не мерцают окна. Спят люди. Не слышно и цокота копыт по мостовой: где-то в мозглой тьме исчезла пролетка, умчавшая Васю Старкова...
Лязгает засов. Кованые ворота скрежещут и затворяются. Сырая темень проглатывает Глеба.
Потом в свете засиженных лампочек — лестницы, ряды железных клеток — без конца.
Как холодно, как неприютно в трюме этого корабля, плывущего невесть куда по чьей-то злой прихоти!
Наконец, вот она — «твоя»! — одиночная камера...
Раз, два, три, четыре, пять шагов в длину. Три в ширину. Маленькое, но предельно поднятое, словно вздернутое, окошко. Дверь с форточкой, в которую смотрит надзиратель. Над форточкой глазок — недреманное око. Справа лист железа. Что это? Откидной стол? Откидной стул? Откидная кровать? В белесом потолке одиноко мерцает крохотная лампочка.
Все предусмотрено. Все продумано без тебя — за тебя. Все настаивает: покорись, не перечь, сдайся.