Медленно перелистывая ставшие на углах янтарными альбомные страницы, старик пояснял:
— Мать моя и сестра… Старший брат Муса… Это вот я. Первый раз тогда в город приехал. Тут с кунаком снялись… Это уж в Петрограде. На Невском проспекте фотография на крыше была. С южного фронта я тогда приехал.
Но главный козырь следовал дальше.
Перевернув еще пару страниц, старик даже несколько отстранился от стола, давая нам возможность получше рассмотреть то, что было в альбоме, и ожидая, какое это на нас произведет впечатление.
Во всю ширину листа была аккуратно наклеена продолговатая журнальная вырезка. Хорошо сохранившийся оттиск на гладкой бумаге изображал Николая II, снявшегося летним днем в Царском Селе с личной охраной на фоне колоннады Александровского дворца. Между царем и дядькой-матросом нетвердо стоял на ногах наследник, одетый в матросочку и поддерживаемый (это было заметно и на снимке) дядькой. Справа и слева от них, выстроившись в ряд и замерев, смотрели в аппарат охранники в черкесках и кавказских шапках, всем своим видом давая понять, что готовы умереть за государя-императора. Слева от царя находился наш утренний гость.
— Когда снимались, — сказал старик, — его величество сам мне велел: становись сюда, сотник Гаджиев.
— А где же сама фотография, оригинал? — спросил я.
Он горестно вздохнул.
— Продал я. В Париже продал. В двадцать третьем году, когда бедствовал. Русский редактор купил. У меня вот только это и осталось.
Меж тем возникла доля сомнения. Давно было известно, многие из бежавших на Запад эмигрантов старались превзойти один другого, доказывая свою близость к царскому двору. К таким за границей на некоторое время возник интерес. Им становилось легче прожить. Возможно, и сотник Гаджиев лишь выдавал себя за приближенного к царской особе. Но нет, пожалуй, все было правдой. Ведь альбом, принесенный в наш номер, был семейным.
Мы перелистывали страницы. Хроника жизни казачьего офицера неожиданно обрывалась на той печатной фотографии и возобновлялась лишь в период пребывания его в Париже. В двадцатых годах бывший сотник выступал на арене цирка.
— Я ведь джигит еще какой был, — похвастался он. — Красную черкеску надевал. Кинжал в серебре. Публика платки кидала. Я все с ходу зубами поднимал, и шапка не падала. Весь Париж мне в ладоши хлопал. Было…
Имелась в альбоме фотография: Гаджиев стоял рядом с поджарым конем. Конь в казацком седле. За ними полукруглые ряды цирковых кресел. Рядом на странице оказалась наклеенной полинялая крышка от папирос «Казбек». Знакомый силуэт мчащегося во весь опор всадника на фоне гор со снежными вершинами.
— Откуда это у вас?
— Один русский дал. Ваш. Я же тогда на афише писался Мурат Казбек. Так, для французской публики. Они ведь считали: Кавказ — значит, дикий. Им нравилось. Ну, он мне и отдал коробку, а я уж сюда, на память о доме.
Мы с Николаем Николаевичем промолчали.
Далек был дом Гаджиева от номера турецкой гостиницы.
Перевернули страницу. На следующей был помещен снимок: у разрисованного узорами щита стояла молодая женщина в цирковом костюме с распавшимися по оголенным плечам длинными волосами. Над ее головой, вкривь и вкось впившиеся в щит, блестели кинжальные ножи.
— Моя жена это. Русская. Из Одессы. С матерью в Париж приехала. Тут еще девица, — хрипел старик. — Я потом на ней женился. Моложе меня на тридцать с лишним. Ничего, давно живем.
Метание ножей в мишень, перед которой стоит живой человек, — давно запрещенный в нашем цирке один из «смертных» номеров. Мастерство бросающего ножи тут состоит в том, чтобы всадить их в щит как можно ближе к голове живой мишени. Тут всегда риск и бесстрашие партнерши, но главное — игра на нервах публики.
— Я не сразу в цирк пошел, когда погоны снял, — продолжал рассказывать Гаджиев. — Сперва в Константинополе, в порту, с одним компаньоном тараканьи бега открыли. Прогорели с этими тараканами. Ничего не вышло. Балаган с молотка пошел.
Мы засмеялись. Припомнились забавные стамбульские сцены, описанные Алексеем Толстым в его знаменитом «Ибикусе». Объяснили причину смеха старику. Тот убежденно сказал:
— Это он про меня писал.
Но тараканьи бега и цирк Гаджиева меня интересовали мало. Сколько я живу сознательно, столько увлекаюсь временем революции. Стоит мне попасть на Дворцовую площадь или оказаться в залах Эрмитажа, окна которых смотрят на Александрийский столп, всегда пытаюсь увидеть и понять движение судеб и мысли тех, кто был здесь в историческую октябрьскую ночь по обе стороны баррикады из сложенных на площади поленьев для отопления дворца.
Всякий живой свидетель тех потрясших мир дней в Петрограде всегда вызывал во мне необоримое любопытство.
Я спросил бывшего сотника, что он делал после того, как был взят Зимний, какая одиссея привела его в Галлиполи.
— Дворец взяли, — прохрипел он. — Нас повели по Миллионной улице. Там выстроили. Каждого десятого матросы расстреляли. Я был тогда на фланге. Остался жив.
Это была застарелая белогвардейская басня о зверствах большевиков. Давняя глупая брехня.