— На Миллионной никого не расстреливали, — сказал я. — Министров увели в Петропавловскую крепость. Юнкеров отпустили. Женский батальон сам разбрелся. Вас тоже должны были отпустить.
Гаджиев быстро взглянул на меня, словно удивился тому, откуда я мог знать, что происходило так давно возле Зимнего дворца. Поняв, что уличен в неправде, торопливо заговорил:
— Сперва стреляли. Потом приехал какой-то на автомобиле, не велел стрелять. Нас в Павловские казармы повели. Знаешь, на площади?
— Знаю. Марсово поле. Ну, а дальше?
— Дальше?
Он чуть подумал.
— Дальше нас, инородцев, отпустили по домам. Даже кинжалов не отобрали. Только огнестрельное.
Помолчал, потом продолжал:
— Я домой не поехал. На юге вступил к генералу Каледину в части.
— Обманули, значит? — бросил Николай Николаевич.
— Обманул, — кивнул старик. — Против вас пошел воевать. Под Царицыном мы вашего Буденного разбили.
Мы молчали. Ждали дальнейшего и дождались.
— Потом он нас разбил. — Гаджиев захлопнул альбом, с какой-то даже лихостью продолжал: — Ох и удирали мы! Пригодилось, что я джигит. Как увидел, что все, — удрал, перекрестился. Фляга у меня со спиртом была. Я ее всю до дна выпил. С тех пор стал пить. Раньше в рот не брал, а тут всегда пьяный. Ох и дрался пьяный… Отчаянно! — Снова помолчал. — Потом пять лет в Галлиполи. Там было не пить — с ума сойти… Я и Деникина… Всех знал.
— А Шкуро?
— Как же не знал. Я с ним водки столько выпил.
— Какой он был? — поинтересовался дотошный Николай Николаевич.
— Какой?! Генерал?! — Он приглушенно рассмеялся. — Какой был? Такой же бандит, как и я.
Признаться, нас поразило этакое признание. Впрочем, решил я про себя, откровение было деланным, несколько актерским и, наверное, провозглашалось не впервые. А Гаджиев теперь уже разговорился.
— Мы ведь тогда почти до Москвы дошли. Колокольный звон слышали.
Это тоже было из области сказочных представлений. Я поспешил урезонить старика.
— Не могли слышать колоколов. Дошли вы только до Тулы. Оттуда московского звона не слыхать.
Гаджиев снова взглянул на меня из-под сдвинувшихся у переносицы седых бровей, подумав, согласился:
— Может, это в Туле звонили.
— И в Туле не могли звонить. Тула была большевистской. На ней ваш поход и окончился.
Старик решил уклониться в сторону.
— Мы бы дошли до Москвы, — сказал он. — Нас англичане с французами подвели. Не доставили зимнего обмундирования.
Но мне не хотелось оставлять его в этом, пусть и зыбком, убеждении.
— Возможно. Ну, а как же Красная Армия, голодная, полубосая, вас погнала? У нее за спиной никаких англичан не было.
Гаджиев как-то сник. От бравады не осталось и помина.
— Не знаю как, — пожал он плечами. — После Галлиполи мои товарищи кто куда. Я себе сказал: не буду больше воевать. Понял — против России нельзя воевать.
— Поздно понял.
Он молча кивнул.
Вежливый Николай Николаевич спросил:
— Говорите — пили. Как же ножи кидали, не боялись? Да еще в свою невесту?
— Тогда я не пил, — помотал головой старик. — Я в Париже деньги зарабатывал. Французы платили мне. Придирались. Русский, беспаспортный да еще кавказец — не человек для них. А насчет того, как ножи кидал?.. Ты не смотри, что мне скоро девяносто. Давай острый нож, клади в угол папиросу на пол, вдоль рассеку.
Он вытянул вперед смуглую, сухую, но еще, по-видимому, и в самом деле достаточно крепкую руку. Растопырив пальцы, пошевелил ими и затем сжал в плотный кулак, и я воочию увидел, как когда-то его рука сжимала эфес казацкой сабли. Я смотрел на руку Гаджиева и с трудом верил в то, что нахожусь в Турции, в номере анкарского отеля, и мирно разговариваю с человеком, встречи с которым не мог бы представить себе, даже напрягая воображение. Ведь мы говорили с белогвардейским головорезом, каких я видел еще в немых кинофильмах и с детства привык ненавидеть.
И вот… Должен признаться, ловил себя на том, что не чувствовал сейчас ненависти к этому слуге монарха, а потом — врагу взявшего власть народа. Давность событий, уже покрытых флером легенды, и возраст Гаджиева (все-таки девяносто!) лишали горячих эмоций.
Ножа у нас не было, да и папиросы тоже. Оба мы тут сошлись некурящие. Гаджиев разжал руку, на миг будто ушел в себя.
— Я же горец, — проговорил он. — Стрелял — беркуту в глаз на лету попадал. Не верите?..
Глаза забегали с одного из нас на другого. Он будто боялся, что мы ему не поверим. Потупясь, сказал:
— Когда эта война шла, я думал, ведь ненавижу вас, а сам только и надеялся, чтобы не поддались немцам! Молодцы, что не поддались.
Потом вдруг спросил:
— Если бы я в Россию приехал, расстреляли бы?
— За то, что воевал, нет, а так за что?
Не отрывая взгляда от стола, кивнул:
— Может, и было за что.
Стягивая ремнем тяжелый свой альбом, как бы размышляя вслух, продолжал:
— Да куда мне, зачем? Никого моих нет… Только вот бы поглядеть, как там сейчас.
— На Кавказе люди долго живут, — заметил Николай Николаевич.
Старик продолжал возиться с альбомом.
— Нет. Все равно никто в России Мишку Гаджиева не помнит. Турок я теперь. Все мои турки. Внуки и слова по-русски не знают, хоть и жена русская.
И вдруг, словно о чем-то вспомнив, сказал: