Неискушенные театралы Ферст-Систер, не приученные к серьезной драме, только усугубляли всепоглощающий пессимизм норвежца. Зрители нашего бескультурного городка ничего не имели против строгой диеты из Агаты Кристи (и даже приветствовали ее, что было совсем уж тошнотворно). Нильс Боркман неприкрыто страдал от нескончаемых адаптаций непритязательной халтуры вроде «Убийства в доме викария»; моя заносчивая тетя Мюриэл много раз играла мисс Марпл, однако жители Ферст-Систер предпочитали видеть в роли проницательной (но такой женственной) сыщицы дедушку Гарри. Он выглядел более естественным в роли разоблачительницы чужих секретов — и притом более женственным, со скидкой на возраст мисс Марпл.
На одной из репетиций Гарри капризно воскликнул — совершенно в духе мисс Марпл:
—
На что бессменный суфлер, моя мама, заметила:
— Папуля, в пьесе вообще нет такой реплики.
— Да я знаю, Мэри, — я просто дурачусь, — ответил дедушка.
Моя мать, Мэри Маршалл — Мэри
Нильс Боркман ставил «кассовые спектакли», как он насмешливо называл их, так, как будто был обречен смотреть «Смерть на Ниле» или «Опасность дома на окраине» в день своей смерти — так, как будто неизгладимое воспоминание о «Десяти негритятах» ему суждено было унести с собой в могилу.
Агата Кристи была проклятием Боркмана, и нельзя сказать, чтобы норвежец переносил это проклятие стоически — он ненавидел ее и горько на нее жаловался, — но поскольку Агата Кристи и поверхностные современные пьесы собирали полные залы, каждую осень мрачному норвежцу разрешали поставить «что-нибудь серьезное».
«Что-нибудь серьезное, подходящее для времени года, когда умирают
В ту пятницу, когда Ричард Эбботт изменил множество судеб, Нильс объявил, что этой осенью «чем-нибудь серьезным» снова будет его обожаемый Ибсен, и сократил выбор пьесы до трех вариантов.
— Каких трех? — спросил молодой и талантливый Ричард Эбботт.
— Трех
— Я так понимаю, вы имеете в виду «Гедду Габлер» и «Кукольный дом», — догадался Ричард. — А третья, наверное, «Дикая утка»?
По тому, как Боркман неожиданно утратил дар речи (что было ему не свойственно), все мы поняли, что «Дикая (и ужасающая всех нас) утка» и впрямь была третьим вариантом угрюмого норвежца.
— В таком случае, — решился прервать красноречивую паузу Ричард Эбботт, — кто из нас, хотя бы теоретически, мог бы сыграть обреченную Хедвиг, это несчастное дитя?
На пятничном собрании не было ни одной четырнадцатилетней девочки — никого подходящего на роль невинной обожательницы уток (и папочки) Хедвиг.
— У нас и раньше были…
— А ведь есть еще Грегерс, — вставил Ричард Эбботт. — Этот несчастный моралист. Я мог бы сыграть Грегерса, но я буду играть его как надоедливого дурака, самодовольного клоуна, упивающегося жалостью к себе!
Нильс Боркман нередко называл своих собратьев-норвежцев, склонных к самоубийству, «прыгунами во фьорды». Очевидно, изобилие фьордов в Норвегии предоставляло множество возможностей для удобного и непыльного самоубийства. (Нильс, должно быть, заметил отсутствие в штате Вермонт не только фьордов, но и моря — и это привело его в еще большее уныние.) Наш мрачный режиссер так тяжело посмотрел на Ричарда Эбботта, словно хотел, чтобы этот новенький выскочка немедленно пустился на поиски ближайшего фьорда.
— Но Грегерс —
— Если «Дикая утка» — это трагедия, то Грегерс — клоун и болван, а Ялмар — всего лишь жалкий ревнивец, которому не дает покоя, с кем жена была до него, — продолжил Ричард. — С другой стороны, если ставить «Дикую утку» как комедию, то клоуны и болваны там вообще все. Но как может быть комедией пьеса, где ребенок погибает из-за ханжества взрослых? Тут нужна кристально чистая, наивная четырнадцатилетняя Хедвиг, такая, чтобы сердце на части рвалось; и не только на роль Грегерса, но и на Ялмара, Гину и даже фру Сербю, и старика Экдала, и негодяя Верле — нужны