Большой: распластанный город прижался к. самой реке. Кайенное нагромождение новых домов — громоздких, но издали кажущихся красивыми. Небольшим. белым островком выступают они из моря деревянных построек. Покосившиеся, подслеповатые, тянутся они. вдоль оврагов, ползут к реке, вылезают наверх, втискиваются между железобетонными корпусами. Большие дымные заводы, грохочущие кранами, паровозными гудками. «Красный Октябрь», «Баррикады» и далеко, совсем уже за горизонтом, корпуса Тракторного… Там свои поселки — белые, симметричные корпуса, маленькие, поблескивающие этернитовыми крышами, коттеджи.
И за всем этим — Волга, спокойная и гладкая, такая широкая, и мирная, и кудрявая зелень на том берегу, и выглядывающие из нее домики, и фиолетовые дали, и каким-то дураком брошенная ракета, рассыпающаяся красивым зелено-красным дождем…
Мы сидим на краю оврага, извилистого и голого, и смотрим, как ползет поезд внизу. Он страшно длинный, и на платформах у него что-то покрытое брезентом. — должно быть, танки. Короткотрубый, точно надувшийся паровоз тяжело и недовольно пыхтит. Он не жалеет дыма, тянет медленно, с упорством привыкшего к тяжести битюга.
— О чем вы думаете? — спрашивает Люся.
— О пулемете. Здесь хорошее место для пулемета.
— Юра… Как вы можете?
— А другой вон там — поставить. Он прекрасно будет простреливать ту сторону оврага.
— Неужели вам не надоело все это?
— Что «это»?
— Война, пулеметы.
— Смертельно надоело.
— Зачем же вы об этом говорите? Если есть возможность об этом не говорить, зачем же…
— Просто привычка. Я теперь и на луну смотрю с точки зрения ее выгодности и полезности. Одна зубная врачиха рассказывала, что когда ей говорят о ком-нибудь, она прежде всего вспоминает его зубы, дупла и пломбы…
— А я вот, когда я не в госпитале, стараюсь не думать о всех этих культях, трепанациях и прочих ужасах.
— Вы недавно работаете в госпитале — вот и все.
— Второй уж месяц.
— А я второй год. А военный год — это добрых три мирных. А то и пять…
Люся опирается рукой о мое колено и смотрит мне в глаза. У нее маленькая родинка у левого глаза и ресницы такие, как у Седых, — длинные, чуть закручивающиеся кверху.
— А какой вы до войны были, Юра?
Что ей ответить? Такой же, как теперь, только немножко иной. Любил на луну смотреть, и шоколад любил, и сирень, и в третьем ряду партера сидеть, и выпить с ребятами…
Некоторое время сидим и молча смотрим на противоположный берег.
— Красиво, правда? — спрашивает Люся.
— Красиво, — отвечаю я.
— Вы любите так сидеть и смотреть?
— Люблю.
— Вы в Киеве тоже, вероятно, сидели с кем-нибудь на берегу Днепра вечером и смотрели?
— Сидели и смотрели.
— У вас там жена в Киеве?
— Нет. Я не женат.
— Ас кем же вы сидели?
— С Люсей сидел.
— С Люсей? Как смешно1—тоже Люся.
— Тоже Люся. И она так же, как и вы, — коротко подстригала волосы. На рояле, правда, не играла.
— А где она сейчас?
— Не знаю. Осталась у немцев. Многие остались у немцев. Мои родители тоже у немцев.
— А у вас есть ее карточка?
— Есть.
— Можно посмотреть?
Я вынимаю из бумажника карточку. Мы сняты с Люсей вдвоем. Плохонькая любительская карточка на дневной бумаге, почти совсем выцветшая. Люся берет ее в руки и наклоняется так низко, что ее волосы касаются моего лица. От них пахнет душистым, свежим мылом.
— А у вашей Люси лицо несимметричное. Вы не заметили?
— Нет, не замечал.
— А вы любите ее? Или только так?
— Мне кажется, что да. Во всяком случае — скучаю.
— Очень?
— Пожалуй — очень.
— Почему «пожалуй»?
— Ну, просто — очень.
Люся опускает глаза.
И вдруг краснеет. Даже уши, маленькие, с проколами от серег, становятся красными.
Внизу проползает еще один поезд, такой же длинный и пыхтящий. Дребезжит где-то трамвай, но его не видно. На небе появляются звездочки — бледные и робкие.
Я смотрю на звезды, на маленькое розовое ухо с дырочкой, на тонкую Люсину руку… На мизинце колечко с зеленым камешком. Она симпатичная и славная, Люся, и мне сейчас приятно с ней. А через несколько дней мы расстанемся и больше никогда не увидимся. И еще с другими Люсями встречусь я. за время войны и также, может быть, буду сидеть с ними, а потом и они уплывут куда-то, и я забуду. их лица и имена, и сольются они все во что-то одно, большое, расплывчатое, приятное, создающее иллюзию прошлого, далекого, такого заманчивого.
И я даю ей на всякий случай адрес моего московского друга, по которому она, когда кончится война, если захочет, может — написать. Она записывает адрес в маленькую записную книжечку и говорит, — что обязательно напишет.
…Через час мы уходим. Люся молчит и крепко, двумя руками, держится за меня, и я чувствую, как-бьется ее сердце, и руки у нее теплые и мягкие, и вся она какая-то уютная и — трогательная.
12
Нам дают работу — мне, Игорю и еще двум лейтенантам из резерва. Именуемся группой особого назначения. Наш начальник — майор Гольдштаб — страшно интеллигентный, лысый и близорукий. Руководитель группы — угрюмый, дергающий носом капитан Самойленко, тоже из резерва.