Целый день звенят в воздухе «мессеры», парочками рыская над берегом. Стреляют из пушек. Иногда сбрасывают по четыре небольших аккуратненьких бомбочки, — по две из-под каждого крыла, — или длинные, похожие на сигару ящики с трещотками — противопехотными гранатами. Гранаты рассыпаются, а футляр долго еще кувыркается в воздухе. Потом мы стираем в нем белье — две половинки, совсем как корыта.
По утрам, с первыми лучами солнца, неистово гудя, проносятся над головами наши «илюши» — штурмовики — и почти сейчас же возвращаются, продырявленные, бесхвостые, чуть не задевая нас колесами. Возвращается половина, а то и меньше. «Мессеры» долго еще кружатся над Волгой, а где-то далеко, за Ахтубой, чернеет печальный гриб горящего самолета.
Задравши до боли в позвоночнике головы, следим за воздушными боями. Я никак не могу угадать, где наши и где немцы: маленькие, черненькие, вертятся они, как сумасшедшие, высоко в поднебесье… Один Валега никогда не ошибается, — глаз у него острый, охотничий, — на любой высоте «МИГ» от «мессера» отличит.
А дни стоят один другого лучше — голубые, безоблачные, самые что ни на есть лётные. Хоть бы туча появилась, хоть бы дождь пошел! Мы ненавидим эти солнечные, ясные дни, этот застывший в своей голубизне воздух. Мы мечтаем о слякоти, о тучах, о дожде, об осеннем хмуром небе. Но за весь сентябрь и октябрь только один раз видели тучу. О ней много говорили; подняв кверху обслюненный палец, гадали, куда она пойдет, но она, проклятая, прошла стороной, и следующий день попрежнему был ясный, солнечный, пронизанный самолетами.
Один только раз — в начале октября — немцы дали нам отдых — два дня: материальную часть, должно быть, чистили. Кроме «мессеров», самолетов не было.
В эти два дня купали в корытах бойцов и меняли белье. Потом опять началось.
Немцы рвутся к Волге. Пьяные, осатанелые, в пилотках набекрень, с засученными рукавами. Говорят, перед нами эсэсовцы — не то «Викинг», не то «Мертвая голова», не то что-то еще более страшное. Кричат, как оглашенные, поливают нас дождем из автоматов, откатываются, опять лезут.
Дважды они чуть не выгоняют нас из «Метиза», но танки их путаются в железном хламе, разбросанном вокруг завода, и это нас спасает…
Так длится… чорт его знает сколько… пять, шесть, семь, а может быть, и восемь дней.
И вдруг — стоп. Тишина. Перекинулись правее —; на «Красный Октябрь». Долбят его и с воздуха, и с земли. А мы смотрим, высунув головы из щелей. Только щепки летят. А щепки — это десятитонные железные балки, фермы, станки, машины, котлы… Третий день не проходит облако пыли над заводом. Когда дует северный ветер, это облако наваливается на нас, и тогда мы выгоняем всех бойцов из землянок, так как немецкой передовой не видно, а они, сукины дети, могут ударить под шумок.
Но в общем спокойно, только минометы работают да наша артиллерия бьет с того берега. И мы сидим у своих землянок, курим, ругаем немцев, авиацию и тех, кто ее придумал. «Посадил бы я этих изобретателей Райтов в соседнюю щель — интересно, что бы запели». Потом гадаем, когда же свалится последняя труба на «Красном Октябре». Позавчера их было шесть, вчера три, сегодня осталась одна — продырявленная, с отбитой верхушкой. Стоит себе и не падает, на зло всем.
Так проходит сентябрь.
Идет октябрь.
2
Меня вызывают из «Мрамора» по телефону к «тридцать первому» — командиру полка, майору Бородину. Я его еще не видел. Он на берегу, там, где штаб. Во время высадки ему помяло пушкой ногу, и на передовой он еще не бывал.
Я знаю только, что у него густой, низкий голос и немцев он почему-то называет турками. «Держись, Керженцев, держись, — гудит он в телефон, — не давай туркам завод, понатужься, но не давай». И я тужусь изо всех сил и держу, держу, держу. Временами и сам не понимаю, почему еще держусь, — с каждым днем людей становится все меньше и меньше.
Но сейчас это позади. Третий день отдыхаем. Даже сапоги снимаем на ночь… Надолго ли только?
Впрочем, зачем гадать? Захватив Валегу, — иду на берег.
Майор живет в крохотной, как курятник, подбитой ветром землянке. Немолодой уже, с седыми висками, добродушно отеческого вида. На одной ноге сапог, на другой — калоша. Пьет чай с хлебом и чесноком. Покряхтывает. Такие любят детей. И дети их любят. И мешают им, и теребят, и заставляют раскачивать себя на коленях.
Майор внимательно слушает меня, шумно отхлебывая чай из большой раскрашенной кружки. Здоровой ногой отодвигает стоящий рядом стул. Протягивает мягкую руку.
— Вот ты какой, значит. А я почему-то думал, что большой, мордастый, косая сажень. — Голос у него вовсе не такой раскатистый и тяжелый, как в телефонной трубке. — Чаю хочешь?
Я соглашаюсь — давно не пил настоящего чая.
Ординарец приносит чайник и чашку, такую же большую и пеструю. Складным ножом отрезает ломтик лимона. У меня даже слюнки текут. Майор подмигивает маленьким, глубоко сидящим глазом.
— Видишь, как живем. Не то что вы на, передовой. Лимончиком встречаем.