— А когда с лейтенантом Овчинниковым бежали, он приказал мне: «Если меня убьют, доложи, мол капитану, что десять танков подбили. Порохонько, мол, четыре. — Ремешков сглотнул, кивнул в сторону Порохонько. — И прицелы, мол, отдай капитану».
— Це же не мои танки, це Петро, хлопчика-цыганка. И ордена его, — то ли обращаясь к Новикову, то ли к самому себе, шепотом проговорил Порохонько, стискивая в горсти узелок с орденами, мигая обожженными порохом ресницами. — Як быть, товарищ капитан?
— Спрячьте ордена, пока я не раздумал, — сказал Холодно Новиков. — Батарея за несколько часов потеряла двенадцать человек. Я не хочу, чтобы было двадцать. Младший лейтенант Алешин, зайдите ко мне в землянку.
Вошли в землянку, прохладную, сыро пахнущую землей. Новиков повернулся к Алешину, посмотрел в его взволнованно засиневшие глаза, спросил прямо:
— По лицу видел: все время хотел что-то сказать. Ну, слушаю.
— Зачем вы так, товарищ капитан? Вы же обидели его… Зачем? Замечательный ведь наводчик! — горячо заговорил Алешин. — Я за него ручаюсь! Товарищ капитан, я ведь верю вам!.. Но он прав. Разве можно ждать? Терпеть? Да что же это такое, товарищ капитан, мы оставили раненых?
Новиков сказал:
— Учти, Витя, на тот случай, если меня убьют, такие штуки, как с Порохонько, — это нервы. Началось с Овчинникова. Не смог, не сумел зажать душу в кулак, когда это нужно было. Ты понял, Витя?
— Вы убили его? — полуутвердительно сказал Алешин. — Я видел…
— Этого я не видел, — медленно ответил Новиков. — Я чувствовал, они хотели взять его живым. И если он попал к ним, я бы хотел не промахнуться.
— Не верите ему?
— Не в этом дело.
— Вы вместо наводчика сами стреляете! Тоже не верите?
— Опять не в этом дело. На войне есть такие минуты, Витя, когда много надо делать самому.
Алешин молчал, брови слегка хмурились, каштановые волосы наивно лежали на незащищенно чистом лбу, открытом сдвинутым назад козырьком фуражки. Но весь вид его не был беспечно лихим, как давеча, когда после боя пришел он от орудия весь налитый радостью молодого тщеславия, — расчет его подбил четыре танка. И Новиков подумал: они недалеки друг от друга по годам, но что-то резко отделяло их, просто он чувствовал себя гораздо старше Алешина, и странная, похожая на горечь, нежность шевельнулась в нем. «Он сохранил то, что потерял я, — жить по первому впечатлению. А это признак молодости. Как он это сохранил? Может быть, потому, что он год был рядом со мной и смог сохранить то, что я терял? — подумал Новиков. — Неужели это так?»
— У них ведь снарядов нет, товарищ капитан! — снова заговорил Алешин. — Пять снарядов — это почти ничего. А Лена там… С ранеными. Нажмут фрицы из ущелья, и не успеем!.. Страшно подумать, что они сделают с Леной. Я раз видел одну медсестру… — И спросил уже страстно: — Почему вы медлите, товарищ капитан? Почему не отдаете приказ взять раненых?
Новиков курил, сквозь дым сигареты глядел на Алешина, молчал.
«В отличие от меня, он понимает только добро в чистом виде, — опять подумал Новиков, вспомнив недавний разговор с Гулько. — Он не умеет скрывать то, что надо иногда скрывать в себе, не научился ждать, терпеть. Он слишком поздно начал войну, чтобы понять: порой шаг к добру, стремление сейчас же прекратить страдания нескольких людей ведет к потерям, которым уже нет оправдания. Еще два года назад я думал иначе».
— Надо понять, — проговорил Новиков, — надо понять: нельзя показывать немцам, что орудия Овчинникова разбиты. А мы это сделаем, если начнем эвакуировать раненых днем, сейчас. Там есть люди, — значит, орудия существуют. Пять снарядов — не один снаряд. Это пять выстрелов по переправе. По танкам. Чувствую, Витя, в этом польском городишке мы, кажется, завершаем войну. Нет такого ощущения? Если немцы прорвутся в Чехословакию, значит, война на два, на три часа, на сутки продлится дольше. Все ясно? Вечером решим с орудиями. Топай на огневую. Я полежу малость.
Он расстегнул пуговичку на воротнике гимнастерки, сбросил ремень, лег на солому, слыша, как осторожно вышел Алешин. И только сейчас почувствовал каменную усталость во всем теле. После нескольких часов напряжения до рези болели глаза, ныли мускулы, горели в хромовых сапогах ноги, но не было желания двинуться и, испытывая наслаждение, скинуть тесные сапоги. Он закрыл глаза — блеснули вспышки, ощутимо толкнуло в грудь душным воздухом, неясно и невесомо возник чей-то голос: «Там раненые возле орудий… Где Овчинников? Овчинников убит? Богатенков убит. Колокольчиков убит… Убит? А Лена? Она убита? Не может быть…»