Но попробуйте хотя бы на одной странице повести, хотя бы в одной детали, рассказывающей о том, как выполняет Керженцев этот свой долг, найти малейший оттенок какой-либо взвинченности, азарта — проявление тех биологических инстинктов, которые порой служат на войне своего рода психологическим наркотиком и вносят в это необходимое, самое главное на войне солдатское дело элемент охоты или даже спорта… Тут действует в Керженцеве иной, человеческий, инстинкт — тот безошибочный нравственный инстинкт, который знает, что только в способности понять неизбежность и даже необходимость для солдата этих непримиримых внутренних противоречий, только в решимости преодолеть законное сопротивление своей человеческой природы убийству одним лишь сознанием и чувством долга — единственная возможность для человека не покалечить непоправимо свою душу.
И эта нравственная чуткость Керженцева проявляется и в том, как редко и как сдержанно, одним-двумя словами, рассказывает он об этих нередких в его жизни минутах — когда он целится, замахивается штыком, убивает… Опять-таки что-то в нем знает, чувствует, что иные вещи человек обязан делать, но не должен выставлять их наружу, живописать их; обязан нести их в себе, один… Все это очень важно, о многом говорит и многое объясняет в Керженцеве.
Но, может быть, все-таки больше всего говорит о нем и привлекает к нему живой, постоянный доброжелательный интерес его к людям, всегдашняя потребность вглядываться в других, искать и открывать в них что-то хорошее и доброе. К этому привыкаешь с первых страниц книги и потом даже как бы и не замечаешь, словно бы нет здесь ничего примечательного, так оно и положено Но, ведь на минуту вдумаемся только, — как часто встречаешь в этой книге привлекательные, добрые человеческие лица, как удивительно много в ней хороших, по-настоящему хороших людей! И любознательный, простодушный Седых, «молодые мышцы» которого «рвутся в бой», и замкнутый, странноватый Фарбер, и Максимов, задумчиво рисующий женскую головку на полях приказа, и любимец солдат Сенечка Лозовой, и Карнаухов, и Георгий Акимович, и Бородин, и Лисагор, и Ширяев, не говоря уж о Валеге, который всегда рядом с Керженцевым, или об Игоре и Чумаке. Всех их надо было увидеть, в каждом из них Керженцев умеет разглядеть что-то притягательное и притом свое, особенное, неповторимое.
Не оттого-ли и остаются они в нашей памяти как живые, и лишь потом, перечитывая книгу, вдруг с удивлением обнаруживаешь, что тот же Чумак или Георгий Акимович, Ширяев или Седых очерчены в книге, оказывается, всего лишь несколькими абзацами? А мы еще говорим, что положительных героев писать труднее и удаются они писателям реже… Кому как, и смотря какие «положительные»…
Все эти черты человеческого облика Керженцева выдерживают суд по самому строгому, самому безотносительному счету. Но, может быть, особенно благодарно откликаешься на них именно потому, что хорошо знаешь, как это непросто — сохранить такую вот человеческую нормальность в таких ненормальных, трагических для человека условиях.
Да, война многому научила Керженцева. Но она не искалечила его душу. Напротив, она вызвала в ней, наперекор всему жестокому и антигуманному, какую-то особую открытость добру, человечности. И это определило собою весь строй повести, наполнило ее светом и воздухом. Одна из самых честных, беспощадно правдивых книг о войне стала в то же самое время и одной из самых светлых, лиричных и гуманных книг в нашей литературе. Она вошла в нее как книга о красоте человеческой духовности, о непреходящей, в любых условиях, в том числе и на войне, неизменной ценности всего, что есть в человеке человеческого. В этом — нравственное значение повести, залог ее живой жизни на долгие и долгие времена.
«…Эта книга была для меня откровением, — писал Ю. Бондарев в статье, посвященной пятидесятилетию В. Некрасова. — Из всех книг о войне — и наших, и западных, которые приходилось мне читать, — я не встречал похожей на «В окопах Сталинграда» по своему чистому светло-грустному тону. Это так, и этому нужно отдать должное, не задевая ничьих самолюбий».
Это должное мы должны отдать, и говоря о воздействии повести на нашу литературу, несомненно сильном и благотворном. Это тоже так, и об этом тоже нужно сказать, не задевая ничьих самолюбий. Это подтверждает, в частности, и творчество самого Ю. Бондарева, его военные повести. И первая — «Батальоны просят огня», принесшая ему известность, и вторая — «Последние залпы», представленная в этой книге.
Ю. Бондарев не повторяет В. Некрасова. Его творческая самостоятельность, писательское своеобразие не нуждаются в рекомендациях, и читатель этой книги, где «Последние залпы» непосредственно соседствуют с повестью В. Некрасова, имеет особый случай отметить, насколько разнятся друг от друга эти книги.
Изобразительное пространство повести В. Некрасова свободно и просторно: она объемна во времени и достаточно многомерна в захвате самых различных сторон войны, — собственно батальные сцены вовсе не занимают в ней какого-либо особо большого места.