Замужество против воли и суд Божий, и все это — дело моих собственных рук. Женщиной-бунтаркой назвал меня принц с Севера. Вы сами себя губите. Я потерла глаза. Эта фраза заполняла мою голову, не давая задерживаться на какой-либо мысли, обдумать ее.
— Dоmine ad adiuvandum,[57]
— в испуге и растерянности бормотала я.Быть может, если Бог поможет мне пройти сквозь испытание, у меня появятся силы протянуть свою руку Кухенгейму для брачного союза? Стать его супругой, полноправной хозяйкой его дома и когда-нибудь, может статься, принимать в гости кайзера… Я опять вызвала в памяти образ самонадеянного, хорошо одетого вассала. Отец был прав, среди претендовавших на мою руку и сердце попадались варианты и похуже, многие были и беднее, и старше. Мне будет легче строить свои отношения с фон Кухенгеймом, как только удастся доказать ему, что я не подверглась насилию. Добропорядочная, сытая жизнь…
«Ты сможешь это, — сверлило в моем мозгу. — Ты сможешь это, стоит лишь захотеть. Вынести суд Божий, представить требуемые доказательства, которые из изгоя вновь сделают тебя полноправной. Забыть все, что произошло, те дни страха и безбожия, забыть боль пережитого и языческие истории, которые рассказывал мне Эрик».
Под слоем соломы я обнаружила ткань. Я потянула за край, и в моих руках оказалась накидка, голубая, подбитая беличьим мехом, — и внезапно рядом с господином Кухенгеймом появился тот, кто носил эту накидку. Он был худым, с признаками болезни. Он отодвинул Кухенгейма в сторону, затмил собой весь мир и глубоко вошел в мое сердце. Накидка выскользнула из моих рук.
Нет, только что представленный мною путь — не мой путь. Я не могла протянуть Кухенгейму руку. Но и бегство в монастырь к бедным сестрам было для меня закрыто. Он препятствовал каждому моему шагу, тот, кто крепко привязал меня к себе. Я вспомнила его почерневшее лицо и его глаза, которые при свете свечей глубоко под землей сияли, точно два солнышка, — когда он брал из моих рук ящик с реликвиями, когда останавливал над нашими головами лавину огня…
Прижав к себе накидку, сидела я, скрючившись, у стены конюшни. И то, что крепко связывало меня с ним, больше не было просто состраданием или искуплением вины. Устав от всех этих размышлений, я чуть не расплакалась. Мое сердце начало бешено биться, его глухой стук отдавался в кончиках пальцев. Я стала вглядываться в темноту, где начинала высвечиваться правда. Без него мир был сер, без его улыбки безутешен, без его голоса пустынен… Теперь я уже не могла дышать, не глядя в его глаза, не ощущая запаха его тела. Я почти задыхалась, уткнувшись разгоряченным лицом в накидку, кашляя и давясь заливавшими мне глаза слезами, которые потоками вырывались из меня.
О Господи, я любила человека, который ничего не мог дать мне в этой жизни, приговоренного к смерти. Ко всему прочему, он больше не хотел меня видеть. Но я… я страстно желала его, без стыда вспоминала, какое печальное удовольствие доставляло мне ухаживать за ним, как мечтала я о его выздоровлении… Я любила его каждой клеточкой своего тела, я стремилась к этому человеку, как жаждущая — к источнику воды.
Беличий мех нежно касался моей мокрой от слез щеки. Бесчисленные волоски превращались в руки и ласкали мое лицо, когда я задумчиво раскачивалась из стороны в сторону. Всплывали мгновения особой доверительности — тот вечер, здесь, в конюшне… час, когда я покинула его в гостинице… Обрывки воспоминаний, слова, бессвязные картинки обрушились на меня теплым летним дождем и все же не могли потушить огонь в моем теле. Что бы я ни отдала за то, чтобы вновь сидеть рядом с ним в лесу и внимательно слушать его языческие руны, его мелодичный голос, сливавшийся с шумом деревьев и баюкающий меня. Что-то тихо бормоча себе под нос, я предалась в зыбком сне воспоминаниям о днях, проведенных с ним, о сверкающих чистой водой ручьях и солнечных лучах, отражавшихся в его волосах… И было мое счастье от сознания, что он поборол смерть…
С ощущением этой радости я очнулась. В конюшне стало темно.
Он выжил и собирался покинуть замок, уже совсем скоро, даже не думая обо мне. Эта мысль причиняла мне боль, но я вновь и вновь обращалась к ней, чтобы, будто принося в жертву себя саму, увидеть, сколько страданий я смогу вынести. Ни обмолвиться словом, ни взглянуть — никогда не почувствовать его кожу, вкус его губ… Струйкой слез выливалась печаль, пробиваясь через все разумные доводы и рассуждения и постепенно становясь горестным потоком, в котором я утопала. Я закрыла лицо руками и расплакалась.
— Элеонора! Элеонора! Дитя, где вы? Отзовитесь же.