В 1942 году приют и лицей закрыли, всех детей депортировали в Ригу, поместили в гетто, а потом убили в Румбульском лесу. В живых осталась только Сильвия — ее спасла наставница, и они год жили вместе. Сильвия работала, распространяла особую почту социальных еврейских организаций. В каждом письме еврейской семье сообщалось, что она будет «перемещена» на Восток…
Уже год Сильвию окружают одни старики, члены еврейской общины Берлина — люди, с которыми ее наставница контактирует по работе. Однажды она узнает, что из столицы отправляют два состава, один в Терезин, в Чехословакию — с «влиятельными» персонами, другой — в Аушвиц, с молодежью, собранной нацистами по всей стране. Сильвия устала от старичья и решает ехать с ровесниками. Придется пойти на обман: наставница притворится, что арестовывает ее, и отведет на место сбора… Направление — Аушвиц. Сильвия с усмешкой замечает, что в каком-то смысле отправилась в Биркенау по собственной инициативе, совершенно добровольно…
Много недель спустя, уже в Биркенау, попав в санитарный барак из-за фурункулеза, она услышит тонкий голосок: «Сильвия!» Ее наставница попала сюда из Терезина. Вскоре ее «отберут» в газовую камеру.
Эпилог
Я заканчиваю демонтаж большой и сложной воображаемой машины. Я соорудил ее, чтобы не искать тебя в лабиринтах собственных эмоций и коридорах чужой памяти. Машину я сконструировал, как книгу.
Она была для меня переходом, внедрением в реальность вечного фантазма — намерения вытащить тебя из Биркенау или хотя бы заменить там твой призрак. Знаю, звучит нелепо, но хронология и историческая связность не имеют никакого отношения к воображаемому…
Это предопределило мое отношение к отцовству. Завести ребенка, стать соединительным звеном в цепи поколений между тобой и твоим внуком, значило бы взять на себя обязательство передать… что именно, если не тебя, мою реальную мать, которую я отказывался видеть?
Мое отношение к музыке (с того момента, как я ею занялся) определила твоя профессия. Ты играла в лагерном оркестре, значит, я должен был выдержать прослушивание, чтобы заменить тебя в Аушвице и спасти твою жизнь.
И наконец, это объясняет мою позицию по отношению к тебе. Ты стала объектом знания, я — исследователем и открывателем. Такая позиция защищала меня от эмоциональных бурь, в которые я попадал, слушая откровения твоих подруг. О тебе и твоей жизни в аду.
Я год создавал твою воображаемую книгу, вставал на твое место, вживался в роль анонимной музыкантши из оркестра, которая наблюдала за твоей жизнью, пока я — «во плоти» — утверждал, что не имею ни желания, ни необходимости возвращаться в Биркенау и искать там мои корни и мою самоидентичность.
И я не возвращался, но присутствовал там, един в двух лицах, и в этом не было ничего забавного. Как получилось, что я так глубоко увяз? И как мне выбраться?
И вот я стою у подножия стены. Стержень этого рассказа, этого приключения — не оркестр и не Альма, а
Странно, но я лишь теперь понимаю, что шел по твоим следам в Бельгии, Германии, Польше, Франции, США, где твоя жизнь закончилась и где я нашел сестру, и в Израиле, куда одно время собирались перевезти твое тело —
Для меня стало привычным вызывать тебя из того места, куда я мысленно тебя поместил. Я знаю, что всю жизнь неверно интерпретировал смысл и ценность твоей жизни, того здания, которое ты пыталась перестроить со всей храбростью и иллюзиями маленькой романтичной девочки и делала это наперекор стихиям, а в некотором смысле нам самим.
Я много лет был одержим идеей о Биркенау как месте моего происхождения и неустанно сражался с этой идеей, а теперь начинаю прозревать последствия мысленной сумятицы. У меня создалось фантастическое впечатление, что я наконец-то перестал ходить на голове и устойчиво встал на ноги.
Я должен взорвать то, что заперло тебя в Биркенау после освобождения, второго рождения, случившегося на следующий день после твоего двадцатидвухлетия. Этот нелепый, чудовищный период стал для нас, для меня чем-то почти фундаментальным, временем и местом, которыми я мерил твою жизнь, твою смерть и — опосредованно — мою.
Ты должна была бы все оставшиеся годы неустанно сражаться. Зачем? Да затем, чтобы самостоятельно принимать решения касательно собственной жизни. Теперь я наконец могу оценить всю меру жизненной силы, которая потребовалась, чтобы не поддаться, не стать такой, какой тебя хотели видеть другие: вечной выжившей, вечной спасшейся «забронзовевшей» страдалицей, вынужденной снова и снова переживать прошлое несчастье и возвращаться на пепелище.