– Проститутка! – взревел взбешенный мужской бас из-за светло-коричневой шторы.
– Негодяй! – ответило женское сопрано.
– Браво! – с нижнего этажа сначала отозвался другой мужской голос, а потом хрипло захохотал: – Брависсимо!
Не обращая внимания, отец медленно выписал из словаря еще несколько строк, сложил лист втрое, сунул его в белый конверт с красными и зелеными пограничными столбиками вдоль краев и заклеил.
– Запомните вы оба, – сказал он, посмотрев на меня, а потом на маму, – я не могу и не буду жить в изоляции. Я писатель. Мне нужно общаться с коллегами. И я буду продолжать. По-итальянски или нет, по-русски или нет. Неважно как.
Еще одна серия оперных воплей и проклятий донеслась из здания напротив, после чего раздались аплодисменты местного любителя семейных скандалов, жившего этажом ниже.
– Я сойду с ума в этой крысиной норе, – сказала мама обреченно и опустилась на кровать. – Эта крысиная нора! Этот сортир! Этот бордель! Этот… – и она разрыдалась.
– Ну что ты, родная… – отец метнулся к маме и уселся на кровать рядом, утешая ее. – Это ужасная гостиница, золотая моя. А засунули нас сюда, потому что она очень дешевая, а мы беженцы. Потерпи еще несколько дней, и мы переедем в Ладисполи. Будем жить у моря, ходить на пляж. Будем есть сладкие персики, твои любимые. Помнишь, я приносил тебе необыкновенно вкусные персики в Крыму? Пожалуйста, не плачь, моя единственная…
Мама едва улыбнулась.
– Разве вы оба не видите, что дело вовсе не в комфорте, которого мне здесь не хватает… – ответила она с нежностью и прижалась к груди отца. – С тех пор, как мы приехали в Рим, я чувствую себя так… так одиноко.
– Все наладится, вот увидишь, любимая моя. Потерпи еще несколько дней…
В середине ночи я проснулся, потому что услышал шорохи и шарканье. И сначала подумал, что к нам залезли воры. Я приподнялся на койке и в чернильной синеве комнаты увидел отца, согнувшегося над одним из чемоданов.
– Папа, что случилось? – спросил я шепотом.
– Не могу заснуть, – ответил отец.
– Тише! – сказал я. – Не разбуди маму.
С тех пор как себя помню, мой отец никогда не умел говорить шепотом. Он не был рожден для осторожных звуков.
– Мне надо выпить, – сказал отец. Он открыл чемодан и пошарил внутри обеими руками. – Вот она, драгоценная!
Он вытащил бутылку водки, которую бухарский спекулянт Исак посоветовал отвезти в Америку в качестве русского сувенира. Это была особая водка – «Посольская». Отец отвинтил пробку и сделал долгий глоток, а затем еще один. Потом закрутил пробку и поставил бутылку на стол. Он натянул брюки, рубашку и сандалии.
– Куда ты собрался? – спросил я шепотом.
– Пройдусь до Виллы Боргезе, – ответил отец.
Он взял водку, прошаркал мимо меня и вышел из номера. Я подумал, что все это мне снится и я вижу сон во сне.
Когда мама разбудила меня, было десять утра.
– Мы опоздали на завтрак, – сказала она. – Но, похоже, я выспалась.
Она выглядела отдохнувшей и умиротворенной впервые за всю неделю.
– Где папа? – спросила мама, раздвигая штору и впуская оранжевый солнечный свет в комнату.
– Не знаю.
Вдруг меня осенило.
– Мама, кажется, он ушел глубокой ночью, – ответил я. – И кажется, он захватил с собой бутылку водки.
– И ты отпустил его?!
– Мам… я… он…
Десять минут спустя я уже пересекал площадь Республики, минуя правительственные здания и спеша в сторону Виллы Боргезе. Я знал дорогу, потому что был там два или три дня назад. Я бежал по виа Витторио, спотыкался о коварные выбоины в асфальте; голова кружилась из-за позднего пробуждения и оттого, что я не позавтракал. Вот, наконец, через Пинцийские ворота я вбежал на Виллу Боргезе. Ипподром Галоппатоио был по левую руку от меня; обморочные запахи сена и навоза щекотали ноздри, я решил повернуть вправо и побежал в сторону памятника Гёте. Пробиваясь сквозь плотные группы азиатских туристов, мимо молодых римских мамаш с колясками, я мчался по длинной аллее парка – той, что вела к галерее Боргезе. На полпути к галерее взял влево, по направлению к площади Сиены. Миновал компанию молодых людей, которые играли в футбол на траве. Сверхъестественная сила родства, некий генетический компас, вел меня и направлял к памятнику Байрону. В нескольких шагах от памятника хромому лорду (которого многие русские любят гораздо больше, чем других английских поэтов-романтиков), под цветущей липой, источавшей сладостный запах забвения, я увидел отца. Он лежал на изумрудной траве Виллы Боргезе, подпирая твердь своей распахнутой левой рукой – каждым пальцем упираясь в землю, продолжающую свое круглосуточное вращение. Голова с седеющими волнистыми волосами, трепетавшими вокруг лысеющего черепа, как маленькие стрекозки, покоилась на ладони правой руки. Старомодные очки в черепаховой оправе сползли с переносицы на левую щеку; их дужки торчали вверх, как два бобовых стебелька. Пустая бутылка «Посольской» валялась у его ног, и горлышко ее пронзало густую июньскую траву, как чудесный кабачок или огурец. Клетчатая рубашка, называемая в России «ковбойкой», была расстегнута и открывала серебряные завитки волос на груди.