Ночь нашёптывала сказки, разворачивая полотно своих чудес. Лес не выглядел кромешно-тёмным: летающие огоньки то и дело показывались из-за стволов – то были лесные духи, которых не углядеть человеческому глазу в обычных обстоятельствах. Красота оборотней, недоступная прежде Цветанкиному взгляду, открылась ей сейчас из звериного облика; раньше Марушины псы казались ей отталкивающе-страшными, а теперь, скользя взглядом по Серебрице, она понимала: прекрасное есть во всём. Разве не хороши эти длинные, стройные и сильные лапы? Под серебристой шкурой на груди бились жилы, работали мускулы, стучало сердце… Разве не мил этот тёмный нос с мягкими, чуткими ноздрями? Разве не обаятельны эти серьёзные, мрачноватые надбровья? А эти пушистые уши – просто чудо… Шрамы от когтей, к счастью, быстро посветлели и почти рассосались, став заметными лишь с близкого расстояния и придавая морде зеленоглазой волчицы воинственный, суровый вид. Если девичьему лицу они не слишком шли, то в зверином обличье Серебрица выглядела с ними вполне недурно. Можно сказать, они её даже украшали, говоря о том, что их носительница – боец, не боящийся рискнуть своей шкурой. Цветанка в порыве нежности потёрлась носом о морду Серебрицы и лизнула её в губы – таким получался поцелуй в звериной ипостаси.
«Не подлизывайся, – послышался насмешливый ответ. – В следующий раз, если не поймаешь обед сама, делиться с тобой не буду».
Цветанка обиженно отвернулась. Разве в еде сейчас было дело? К чему эта язвительность? Или Серебрица-зверь утратила всякую способность к искренним чувствам и способна сейчас думать только о потребностях плоти? Прекрасная ночь была подпорчена, и Цветанка отошла ко сну в скверном расположении духа.
…Она снова блуждала по запутанной сети осенних лесных троп, полной пронзительно-холодного тумана, и всей душой окликала ту, чьё прощение казалось недоступным сияющим сокровищем. Она не считала себя достойной этого сокровища, но нуждалась в нём, как в капле тепла среди зимней ночи, как в глотке свежего ветра среди полного безвоздушья. Оно было нужно ей, как далёкая звезда на чёрном пологе неба, раскинувшегося над одинокой холодной дорогой, которая пролегла перед ней. Угадав в тумане знакомую фигуру, Цветанка радостно рванулась навстречу… Страх в глазах подруги толкнул её в грудь жестокой невидимой рукой, а все слова, которые она пыталась сказать, туманная волчья ночь заменяла на другие, чужие и странные. Она искажала и ответы Дарёны, и Цветанка не могла понять, что та говорила – «не держу обиды» или «не прощу обиды»…
Сытость действительно обосновалась в животе прочно. На следующий день, сидя в пещере уже в человеческом обличье, Цветанка совсем не думала о том, как потушить всепожирающее пламя внутри. Там, где оно раньше полыхало, теперь теплился покой, но бескрылая, сброшенная в грязь душа покоя не знала. Где, в каких краях путешествовал по торговым делам богатый гость Соколко? Обрадовался бы он, если бы узнал, что его дочь – Марушин пёс? В солёной влажной пелене проплывали перед Цветанкой знакомые лица из того страшного лета, когда Гудок накрыло мором. Лето, подёрнутое дымом погребальных костров… Телега, доверху наполненная вязанками яснень-травы, розовое зеркало утренней зари и печальный рассказ Соколко о его не сложившейся любви… Он не знал подробностей с подмётным письмом и видел чужую могилу. Суждено ли было ему когда-нибудь узнать, где на самом деле обрела свой последний покой его лада? Он не называл тогда имён, но теперь они прозвучали, и всё встало на свои места.
Цветанка вышла из пещеры. Ноги сами вели её по лесу, а может, это свет из чертога вечернего солнца подсказывал ей дорогу. Она бежала на зов, слышимый не ушам, но сердцу, пока снова не очутилась на тихой полянке. Хранители матушкиного покоя, одетые в скорбно-тёмный, лохматый зелёный наряд, приветствовали её молчанием, и Цветанка осторожно, почтительно пожала их низко свисающие колючие лапы. Присев, гребла пальцами из влажного травяного ковра бруснику и ела кисло-терпкие, вяжущие ягоды, от которых её окаменевшее лицо кривилось, как от слёз.
Куда бы ни падал её взгляд, всюду он натыкался на стену леса. Вокруг – ни души, и от этого в животе у воровки дрожала холодная растерянность. Цветанка привыкла к толпе, она любила скопления народа: это была её «рабочая» среда, где она шмыгала неуловимой тенью, срезая чужие кошельки, а порой, когда было настроение, забавляла своих бывших и будущих жертв весёлыми песенками под звон струн. Кому петь здесь? Елям? Да и кошельков у елей не было, а в их мудром молчании Цветанке чудилась укоризна.
Некуда идти, нечего делать. Не о ком заботиться. Всюду за Цветанкой тащился её невидимый собеседник – одиночество. Ухмыляясь пустыми глазницами там и сям из-за стволов, он намекал: «Будь готова, дитя моё. Теперь я – твой единственный друг на ближайшие годы».
«Да иди ты к лешему!» – не выдержала Цветанка, замахиваясь, чтобы его отогнать.
А потом оторопело подумала: а кого? Ведь тут никого, кроме неё, не было. Этак недолго и рассудком тронуться, как Серебрица.