Жена Соломея тотчас почувствовала, что он дрогнул. Она вновь уверенно нащупала его слабое, больное, уязвимое место. В ее глазах сверкнули слезы радости, боли, надежды, щеки запылали, а он ощутил, как все опять откатывается назад и деревенеет внутри. В эти минуты она выглядела совсем естественной. И такой фальшивой.
Все в комнате, где они сидели, было мягким по цвету, округлым по форме и в то же время — столь крепким, твердо очерченным по содержанию, как если бы кто-то периодически прописывал неумолимо выцветающий рисунок. И эта женщина, сидящая напротив, казавшаяся неотъемлемой частью этой обстановки и уюта, ею созданного, была такой же мягкой, податливой снаружи и жесткой, неуступчивой внутри.
Звякнул хрусталь, лязгнула ложка о дно салатницы — и далее все перешло в обыкновенный, хотя и очень поздний, семейный ужин. Только в отличие от прошлых, таких же или более скромных застолий Антон Николаевич не чувствовал, что ему плохо, тяжко, невыносимо. Не возникало ставшего почти маниакальным немедленного желания бежать, но и оставаться в этом доме больше тех нескольких часов, что отделяли утро от ночи, тоже, пожалуй, совсем не хотелось. Словом, этот дом любила та лирическая часть души Антона Николаевича, которая теперь млела и наслаждалась, точно греющийся на солнце кот, тогда как другая, непримиримо радикальная, пребывала в состоянии сонного безразличия.
В глубине комнаты на книжных полках Антон Николаевич заметил огромный букет красных гвоздик, удушаемых узким горлом высокой вазы. Тотчас ему самому сделалось душно. Он почувствовал прилив былого раздражения, будто кто-то непрошеный бесцеремонно вторгся в его почти идиллическую семейную жизнь. Теперь ему казалось, что уже не он, а его обманывают, водят за нос, что сегодня они празднуют не день рождения жены, а их трагическое расставание, начало чьей-то новой, не имеющей к нему отношения жизни. Тут же вспомнились участившиеся за последнее время телефонные звонки с отмалчиванием, будто аппарат на том конце провода был постоянно неисправен. И уже не только любящая часть души, но и та, другая, дремавшая до поры до времени, запылала жарким пламенем.
Антон Николаевич вновь ощутил себя вещью, пешкой, конем, которым играют, которого уже съели или только еще собираются обменять. Он ощутил себя оскорбленным офицером, неуклюжим слоном, презренным шутом, что было, в сущности, одно и то же, как это следует из значения памятного еще со школьных лет французского слова fou. Если бы его спросили, чего он все-таки хочет, Антон Николаевич ответил бы не задумываясь: чтобы не было этих задушенных цветов, чтобы время остановилось и никогда бы не наступало утро, и те мысли, которые отныне будут неотступно преследовать его, никогда не являлись бы к нему больше. Он отказывался понимать, что происходит с ним.
Но и женщина, сидящая напротив, тоже не понимала. Не понимала раньше и особенно теперь, когда он смотрел на нее влюбленными глазами, как давно не смотрел. Она уже готова была поверить, что самое страшное позади, вирус озлобления, постоянного желания бежать от нее изжил себя и теперь наступит период пусть длительного, но безусловного выздоровления. Он влюбился, запутался, у него неприятности по работе, он вступил в тот переломный возраст, когда с мужчинами творится неладное — она все это могла допустить, понять и простить — все, кроме угрозы вечной разлуки после стольких лет ее самоотверженной любви.
Это было удивление человека, который услышал позади себя грохот, ощутил резкий толчок в спину и оглянулся в недоумении, надеясь услышать извинение за невольную грубость, но вместо этого увидел направленный в него дымящийся ствол только что выстрелившего ружья.
Смурной, какой-то плывущий, убегающий ее взгляд таил тем не менее загадку красных гвоздик, немых телефонных звонков, отрубленной головы Иоанна Крестителя, успокоительных таблеток, лежащих в правом кармане кожаного пальто, и непереносимого предчувствия близкого конца, от которого Антона Николаевича время от времени трясло наподобие приступов мучившей его в детстве малярии. Существовало неразрешимое противоречие между данным, конкретным моментом успокоения, субъективным ощущением хорошего самочувствия и объективным пониманием того, что болезнь по-прежнему сидит в нем.
Но был этот дом и это тепло. Был пир во время чумы и краткий миг передышки между жестокими боями. Где, однако, скрывался, где прятался враг, от руки которого надлежало принять смерть? Этим достойным ненависти и отваги врагом, этой жертвой, героем, злодеем на поверку оказывался один-единственный человек — а именно он сам, Антон Николаевич Кустов.
Свет выключили, и квартира погрузилась в столь непроглядный мрак, что ночь за окном вдруг ожила скрытым, уже наступившим утром, стала единственным источником освещения, в неверных, зыбких бликах которого два несчастных, потерпевших кораблекрушение существа плыли, держась за скользкий обломок мачты в надежде, что их подберет какая-нибудь шхуна с алыми парусами.