Он достал пистолет и прицелился. Саманта бежала по саду, он выстрелил. Осечка. Чарли ошалело посмотрел на пистолет, выстрелил ещё раз – промах. Саманта бежала к забору. Чарли побежал за ней. Ещё немного и она добежит, ещё немного, и Чарли достанет её, допрыгнет, как рысь до добычи. Беккер добежал, схватил Саманту, она вскрикнула, он закрыл ей рот, она вонзила ему каблук в ногу, он вцепился ей в волосы. Саманта вырывалась в истерике, Чарли не любил женские истерики, он не любил рукопашную, он ненавидел промахиваться. Саманта резко запрокинула голову, ударив его затылком по носу, он дёрнул её сильно за волосы, выдрав клок волос. Что-то треснуло и упало на землю, Беккер не понял, что, сейчас не до этого, сейчас бы затащить эту стерву в дом. Он потащил её, она впивалась туфлями в землю. Беккер выстрелил ещё раз, Саманта обмякла и повисла на его руках.
Чарли выдохнул. Он ненавидел, когда не по плану, он ненавидел такую возню. Сегодня же он выкинет этот чёртов пистолет, а завтра свернёт шею тому, кто продал его. «Самая лучшая женщина – мёртвая женщина» – подумал он и, взгромоздив Саманту на плечи, занёс в дом.
Чарли посадил уставшую Саманту Стюарт за белый кухонный стол. «Какая она растрёпанная, – подумал он, – и эти грязные туфли, этот грязный пол, повсюду грязь».
Глава 4
Впервые за десять лет Бенджамин Морис спал с женщиной. То есть под женщиной, точнее, под кроватью, на которой спала она. А он был рядом, на полу, рядом с её рукой, которая то и дело спадала ему на лицо. Как-то ночью рука нащупала его нос, потрогала и забралась обратно, а потом опять сползла. Бенджамин мог бы убрать руку, но как-то смущался, всё же рука, всё же женская, всё же временно, подумал он. Ничего он так не боялся, как живых женщин, ему было бы спокойнее спать среди мёртвых, где-нибудь в морге или на кладбище, где он только не спал, но никогда ему не было так некомфортно, как сейчас.
Ещё неудобнее было Саманте. Она ворочалась до полуночи. Таких матрасов она сроду не видела, на таких кроватях она никогда не спала. Что-то под нею скрипело и проваливалось. После нескольких часов возни Саманте почудилось, что скрипела уже она сама. Наутро каждый из них проснулся разбитым. Морис посмотрел на разбитые часы, вспомнил, что они не идут, потянулся за пультом и снова посмотрел на циферблат, стрелки показывали семь двадцать, часы шли. Он ещё с минуту смотрел, как секундная обгоняет все остальные, переступая с чёрточки на чёрточку, с цифры на цифру, увеличивая счёт.
Саманта вышла из ванной комнаты.
– Мне нужно заехать домой, забрать кое-какие вещи, – сказала она.
– Который сейчас час? – спросил он.
– Семь двадцать.
– Семь двадцать, – повторил Морис.
– Что-то не так?
– Часы пошли.
– Это плохо?
– Нет, но они не сбились…
– У меня здесь даже зубной щётки нет.
– Может, они и не останавливались…
– И пижаму нужно забрать, я привезу сюда пару чемоданов?
– Конечно.
– А кто здесь готовит? – она посмотрела на кухню.
– Я.
– Вы умеете?
– Нет.
– И я не умею.
Они замолчали. Саманта привыкала к мысли, что ей нужно будет жить здесь, а Моррис, что здесь нужно будет жить с ней, и с её чемоданами. Хорошо, что не с кошками, подумал Морис, хорошо, что не с детьми. Он не любил ни кошек, ни детей. Он даже думать не хотел, что в тех чемоданах. А в них, наверное, женские вещи с приторными ароматами, побрякушки, заколочки… Заколочки, вспомнил он. Ах да, успокоился Морис, он же встал этой ночью и спрятал заколку в верхний ящик стола.
– Значит так, вы готовы? – засобирался он.
– К чему?
– Едем к вам за вещами. Точнее, вы за вещами, а я осмотрю дом.
Когда-то, когда Саманта была совсем юной и жила не здесь, за ней ухаживал парнишка с соседней улицы. Каждый вечер он заезжал за Самантой. Они смотрели кино в машине, и целовались в машине, вот в такой вот машине, в которой она сидела сейчас. Саманта не знала, что их ещё выпускают.
– Я и не знала, что их ещё выпускают, – осмотрела она неброскую панель.
– А их и не выпускают, – смутился Морис.
А дальше они и не знали, о чём говорить. До дома Саманты доехали быстро. Хорошо, что быстро, – подумал Морис, – ничего нет хуже тягучей молчаливой неловкости. Она как жвачка, которую тянешь, тянешь, а потом запихиваешь всю эту тягомотину в рот, надеясь выдуть хоть какой-то пузырь. Хоть что-то выдавить из слов, беспорядочных, случайных; пузырь из бессмысленных предложений.
Морис не любил пузырей, он не жевал жвачки, он привык чётко по делу, иначе никак. Никак он не мог заставить себя зайти за порог. Вот зайдёт он, а там опять она – мёртвая, на белом стуле, в халате из шёлка… Она стояла посреди холла, живая, звала.
– Вы так и будете стоять на пороге, детектив? – улыбалась Саманта.
Морис переступил.
Однозначно он был здесь тогда, однозначно это не было сном. И он не знал, что бы это всё значило. Его раздражало это незнание, любое незнание его раздражало, потому он докапывался до истины быстрее других. Ему нужна была правда, голая, истерзанная, грязная, но правда, и не было ничего важнее неё.