А поезд ползет и ползет по новому, еще не обкатанному пути. Узники не видят, как нудный дождь прижимает к крышам вагонов шлейф паровозного дыма, а потом, сбросив его на землю, рвет и рассовывает между деревьями кусками грязно-серой ваты. Кажется, даже лесу надоел этот дождь, и он под осенним ветром часто встряхивает разлапистыми крыльями своих ветвей, сбрасывая с себя тяжелые капли воды. Но вот в последний раз лязгают буфера, и из открытых дверей вагонов высыпаются полосатые люди. Многие падают, но их быстро поднимают товарищи, чтобы избавить от побоев форарбайтеров. Вся полосатая масса быстро разбирается по своим командам и разводится по участкам работы. Нудный дождь плохо действует на нервы, поэтому и конвоиры, и звероподобные овчарки, и форарбайтеры особенно злы. Ругань, удары, свист плетей, лай и рычание собак перемешиваются со вскриками и стонами заключенных. Наконец, все входит в обычную колею, все расставлены по своим местам, и начинается еще один из каторжных дней, похожих один на другой, как доски одного забора.
Андрейка опять работает в паре с дедом Остапом. Работает, в сущности, дед Остап один, но делает это так умело, что создается впечатление, будто тринадцатилетний Андрейка тоже очень нужный и полезный работник. Подбивая щебень под уложенные шпалы, дед Остап делает столько, сколько остальные пары, ни больше, ни меньше. Он широкогруд, литые плечи переходят в длинные узловатые руки, несмотря на года и истощение не потерявшие большой силы, лицо со спутанной бородой и медвежьими маленькими глазками, прикрытыми лохматыми бровями, — угрюмо и озлобленно. Только разговаривая с Андрейкой, дед Остап теплеет: разглаживает вертикальные морщины на лбу, а из-под дремучих бровей излучается какая-то суровая ласка.
В команде Андрейку любят за общительный, веселый характер, за детскую ласковость, за неистощимое желание каждому чем-нибудь помочь, а может быть, просто потому, что нужно же кого-нибудь любить, чтобы в ожесточенной душе не искоренилось это чувство окончательно.
— Андрейка, на-кось кусочек хлебца, — предлагает мимоходом кто-нибудь из доходяг.
— А вы как же?
— Да ты бери, бери цуцик, — ласково басит дающий, глотая голодную слюну, — мне вчера кореш[33]
аж две пайки дал, так что я теперь на два дня заправился, — беззастенчиво врет доходяга.— Аж две пайки, — удивляется Андрейка, делая большие глаза, — а он-то откуда взял столько? — не совсем верит он.
— Так он же на чешском блоке живет. Знаешь, какие они посылки получают из дому? Вот и подкармливают нашего брата.
Андрейка знает, что чехи действительно подкармливают нашего брата, и берет предложенный ему хлеб.
— Диду Остап, возьмите кусочек, — предлагает Андрейка половину и не отстает до тех пор, пока дед не берет кусок, чтобы спрятать, а потом, при случае, под каким-нибудь предлогом отдать Андрейке.
— Диду, а правду говорят, что у Гитлера один глаз не свой? Ну не настоящей, искусственный, значит. Говорят, ему в ту войну газом выжгло.
— Не знаю, Андрейка, не знаю. Глаз, может, и настоящий, а вот душа у него не настоящая. Не человеческая душа.
— А он когда войну-то кончит? Как думаете?
— А вот когда ему эту нечеловеческую душу вытрясут, тогда и войне конец. Тогда поедешь со мной на Урал-то?
— А чего не поехать? У меня все равно никого нет. И село спалили начисто, — грустно отвечает Андрейка.
— Ничего, дорогой, села еще лучше отстроим, чем были. Подкормимся маленько да за работу. Ух, и работать будем. Душа стосковалась по настоящей работе, — мечтает дед.
— Да вы же и так вон как работаете. Какой я вам помощник? Я же вижу — не маленький.
— Какая это работа, Андрейка! Это так, для видимости. На работу я здорово злой.
— А чего же на нее злиться, на работу-то? — недоуменно говорит Андрейка. — Работа — она всем нужна. Кто не работает, тот не ест.
— Эк ты меня коряво понял, — смеется дед Остап. — На работу злой — это значит охоч до работы, а ты… А насчет того, кто не работает — тот не ест, это ты зря, это у нас дома так-то. А здесь? Здесь вот мы с тобой работаем, а пупок к позвонкам подводит с голоду, так-то. А вон посмотри, они не работают, а жрут так, что аж за ушами пищит. Капитализм, — и дед показывает куда-то влево. Там под толевым навесом, около инструментальной будки, на маленьком складном стуле, вытянув вперед негнущуюся раненую ногу, сидит старший конвоя барон Эрнст фон Кенигсфельд. С ним трое эсэсовских солдат и три громадные овчарки. Завтрак, по-видимому, подходит к концу, о чем можно судить по пустым бутылкам, валяющимся около ящика, заменяющего стол.