В это время у меня была единственная привилегия, полученная после революции, это — беспрепятственное посещение тюрем. Я мог обходить все камеры, где сидели охранники и провокаторы, и много с ними разговаривал. Меня глубоко возмущало издевательство над ними в тюрьмах. Они содержались в таких условиях, в каких и нам редко приходилось сидеть при царском режиме. Грязь, часто голод, скученность в камерах и т. д. Я стал протестовать против такого тюремного режима, настаивал на предании суду тех из провокаторов, кто окажется виновным в общеуголовных делах, и на освобождении остальных.
Был я в камере и у этого литератора-провокатора, о котором только что заговорил. Я увидел, какой это был жалкий, ничтожный человек.
На собрании пяти-шести литераторов, обсуждавших, по предложению прокурора, дело этого провокатора, я настаивал на его освобождении и привел золотую фразу, слышанную мною в английской тюрьме при иных условиях и не про провокаторов: «Эта сволочь недостойна сидеть в тюрьме!» Более сильного довода в защиту этого ничтожного провокатора у меня не было. Тогда же присутствовавшим литераторам я сказал:
— Не люблю тюрем! Чем меньше тюрем, тем лучше! Тюрьмы у нас должны быть только для опасных лиц. Вот, я знаю одного бывшего революционера, который служил в охранном отделении, получал деньги, но он сейчас тяжело болен и ни в каком отношении не может быть опасным. Если узнают его имя, всем будет бесконечно тяжело. Я не хочу опубликовать имени этого бывшего революционера потому, что не хочу, чтобы его арестовали и держали в тюрьме и чтобы около его имени был какой-нибудь шум!
Эти слова были мной сказаны мимоходом и в то время мало, по-видимому, обратили на себя внимание. Я и сам тогда не придавал им особенного значения. Но месяца через два, когда известный Д. Рубинштейн[156]
повел против меня кампанию, он купил одного из литераторов, бывшего на этом совещании, и в «Русской Воле»[157] этот литератор совершенно неожиданно для меня напечатал открытое письмо ко мне, написанное в крайне напыщенном тоне. Автор письма заклинал меня перестать укрывать такого провокатора, при опубликовании имени которого «весь мир содрогнется от ужаса».Это открытое письмо ко мне в «Русской Воле» моментально повсюду вызвало такую невероятную сенсацию, что не было положительно ни одного уголка в России, где бы в страстных спорах не ломали голову, имя какого провокатора я скрываю, и не требовали меня к ответу.
В день опубликования письма я выехал в ставку. Дорогой, в вагоне, где никто не знал меня, мне приходилось слышать разнообразные догадки о том, кого я имею в виду в этом своем обвинении.
В ставке я пробыл сутки. Виделся там с очень многими, и все прежде всего задавали мне тот же самый вопрос. Я приехал в Москву, ко мне пришли интервьюеры от газет, и первый их вопрос был, чье имя я скрываю, от раскрытия которого «ужаснется весь мир». В московских газетах и в толпе говорили, что я имею в виду Чернова, другие же высказывали предположение, что я обвиняю Керенского[158]
. Назывались имена, которых я не хочу здесь даже и приводить.С таким же требованием назвать имя укрываемого мною провокатора обратился ко мне в открытом письме в московских газетах и А. Соболь[159]
. Многие другие газеты и отдельные лица требовали от меня того же.Все были изумлены, когда в первом же интервью в Москве я прежде всего категорически заявил, что никогда не говорил, что при разоблачении этого имени «весь мир содрогнется от ужаса», а говорил я только, что всем будет бесконечно больно, если будет разоблачено это имя, а потом, как раньше, так и тогда, я сказал, что это лицо — больной человек, ни в каком отношений не представляющий опасности, и что поэтому-то я и не считаю нужным отдавать на травлю его имя. При этом я добавил, что все нужные указания относительно него мною давно сообщены таким лицам, как Лопатин, и что я их всех убедил в том, что опубликование имени этого человека в настоящее время не представляет никакого общественного интереса, и только поэтому оно и не было мной до сих пор опубликовано.
Несмотря на все мои заявления в газетах, догадки продолжались делаться за догадками.
Детом 1917 г. ко мне как-то на мою квартиру в Петрограде явился Чернов вместе с несколькими своими товарищами допросить меня о моем отношении к известному тогдашнему обвинению его Милюковым, в связи с его пораженческим движением за границей во время войны. Чернов, между прочим, спросил меня, не его ли я имел в виду в недавнем своем обвинении литератора, как об этом тогда некоторые прямо утверждали. Конечно, я объяснил Чернову, что, как это видно из моих заявлений, дело идет о больном человеке, не играющем никакой политической роли, а эти признаки к нему совсем не подходят.
Чернов в это время болен не был и играл такую показную роль в русской жизни, что мне хотелось ему сказать: «К сожалению, это к Вам не подходит!» Конечно, о Чернове я тогда ни в коем случае не промолчал бы!