«Если вы скажете, что все можно рассчитать по табличке, и хаос, и мрак, и проклятие, так уж одна возможность предварительного расчета все остановит и рассудок возьмет свое, – так человек нарочно сумасшедшим на этот случай сделается, чтоб не иметь рассудка и настоять на своем! Я верю в это, я отвечаю за это, потому что все дело-то человеческое, кажется, и действительно в том только и состоит, чтоб человек поминутно доказывал себе, что он человек, а не штифтик! Хоть своими боками, да доказывал, хоть троглодитством, да доказывал. А после этого как не согрешить, не похвалить, что этого еще нет и что хотенье покамест еще черт знает от чего зависит…»[67]
Задумайтесь: чья антропология в двадцатом веке оказалась более пророческой – апостолов прогресса и улучшения благосостояния или оппозиционного им оракула, человека из подполья? Провозглашая наш рефлекторный нарциссизм, наше стремление к саморазрушению, наши извращенные противоречия, наше иррациональное самоутверждение, образ человека из подполья служит не очень приятным, хотя и драматически более точным выражением современной восприимчивости. Он даже считает страдания необходимым условием осознания. Вероятно, новая Эра Прогресса несколько смягчит страдания, но в такой же мере сузит индивидуальное сознание. Наткнувшись на стену коллективизма, человек из подполья заявляет:
«Сознание, например, бесконечно выше, чем дважды два. После дважды двух уж, разумеется, ничего не останется, не только делать, но даже и узнавать… Ну, а при сознании хоть и тот же результат выходит, то есть тоже нечего будет делать, но по крайней мере самого себя иногда можно посечь, а это все-таки подживляет. Хоть и ретроградно, а все же лучше, чем ничего»[68].
Достоевский настаивает на еретической ценности страданий и кровоточащей незащищенности индивидуального желания, отступничестве и самоутверждении. В отличие от «бесплодной земли» Элиота и его «полого человека»[69], банальности Эйхмана и бродяжек Беккета, а также анонимности группового мышления, он является приверженцем идеи, отразившейся в средневековом афоризме «Страдания – самый верный путь к совершенству» и в мысли Юнга о том, что «невроз – это страдания, которые не обрели своего смысла»[70]. Вступая в конфликт с индустриальным обществом, воплощенном в метафоре Хрустального Дворца, он открыто выражает свой мятеж: «Ну а я, возможно, потому-то и боюсь этого здания, что оно хрустальное и навеки нерушимое и что нельзя будет даже и украдкой языка ему выставить»[71].
Создав ключевую метафору человека из подполья, Достоевский заставляет современников взглянуть на себя реально, а не видеть себя такими, как им хочется. Именно он, человек, живший sub rosa (то есть в «психологическом подполье»), в лавке старьевщика с залежалым сердечным товаром, творил современную историю, не возводя при этом дворцы из стали и бетона.
В 1898 году в новелле объемом менее восьмидесяти страниц Джозеф Конрад развил антропологические взгляды Достоевского. В 1876 году бельгийский король Леопольд собрал в Брюсселе представителей всех европейских народов на конференцию, посвященную возможному присоединению к Европе еще какой-то территории. Но такую низкую идею следовало как-то замаскировать, чтобы скрыть ее зловещий смысл, поэтому конференция проходила под лозунгом: «Сделать доступной цивилизации оставшуюся часть нашей планеты, куда еще не проникло христианство, и таким образом покончить с тьмой, в которой пребывает ее население»[72]. Старая Европа, устраивавшая погромы и аутодафе, а в недалеком будущем – и концентрационные лагеря, желала поделиться преимуществами своей культуры с младшими братьями, особенно с теми, кто обладал драгоценной слоновой костью и полезными ископаемыми.
Марло, главный герой новеллы Конрада, совершает путешествие на край света, чтобы узнать о Курце, начальнике станции, который отправился туда перед ним. Читая размышления Марло в пути, мы начинаем понимать, что увидеть гнилое нутро буржуазного благочестия можно, только заглянув за его рамки:
«Завоевание земли – большей частью оно сводится к тому, чтобы отнять землю у людей, которые имеют другой цвет кожи или носы более плоские, чем у нас. Цель не очень-то хорошая, если поближе к ней присмотреться. Искупает ее только идея, на которую она опирается, – не сентиментальное притворство, но идея. И бескорыстная вера в идею – нечто такое, перед чем вы можете преклоняться и приносить жертвы»[73].