В мыслях всегда связывала эти слова с Ильей. Что с ним и как – не хотела знать. Словно отсекла напрочь. Только однажды встретила прежнюю сокурсницу. Та с любопытством, глядя ей прямо в глаза, начала говорить, что Илья исчез куда-то. Рассказывают, будто видели его где-то в провинции. Совсем стариком стал в свои неполные тридцать. Октя с ужасом смотрела, как шевелятся ярко накрашенные губы, как мелкий пузырек слюны осел в уголке рта, но не слышала ни слова. Точно под лед провалилась. Не прощаясь, повернулась и пошла. Шла мелким, семенящим, старушечьим шагом, словно боялась поскользнуться.
Через несколько лет она закончила свой библиотечный институт и взяла назначение в Литву. Почему в Литву – и сама не могла ответить. Быть может, просто захотелось уехать далеко-далеко, убежать от своей постылой, безрадостной судьбы.
К этому времени тетя Женя с дядей Петром давно перебрались на Обуховку в отдельную маленькую квартирку. Мать оставалась одна. Но Октю не задерживала ни на секунду:
– Все равно. Ты должна ехать туда, где нужнее всего.
Октя еле заметно усмехнулась. Хотела было сказать, что могла остаться здесь. Предлагали, даже настаивали. Но промолчала. Ни к чему лишние разговоры.
– И куда же? – Деланно бодрым тоном поинтересовалась мать.
– В Литву, – сухо ответила Октя.
– Надо же! – Мать непритворно обрадовалась.
Оживилась. – А ведь я там была, дважды. Первый раз осенью тридцать девятого, а потом летом в сорок четвертом. И мой старый сослуживец там осел.
– Кто это? – Вяло поинтересовалась тетя Женя. Она, в отличие от матери, предстоящий отъезд Окти переживала тяжело, с болью, с бабьими причитаниями.
– Коля Чирков. Мы с ним вместе служили в Польше после войны, когда я в книжной лавке работала. Октя тотчас встрепенулась, навострила уши:
– Что? Что? Какая книжная лавка?
Но мать уже крепко сомкнула створки раковины:
– Тебе это неинтересно.
А тетя Женя все тянула и тянула на одной плаксивой ноте:
– Октя, еще не поздно переиграть. Дядя Петр все сделает. – И, как в детстве, пустила в ход последнее, грозное оружие, – ты же Лизу одну оставляешь!
Но мать отмахнулась:
– Не пропаду. И не одна буду, а с Машей.
Действительно – полгода жила вместе с Машей, но потом Октя получила открытку, где Маша писала: «Я теперь опять в Кунцеве. Житья мне здесь нет давно. Зять пьет. И уже двое внуков. Комнатушка – пятнадцать метров. Негде не то что раскладушку мне поставить, а даже сесть всем вместе за стол. Но с Лизой еще тяжелее, хоть и в отдельной комнате. Вообще-то, я не унываю, стою на ветеранской очереди. Раскладушку пока перетащила в коридор. Мать твою мне жаль. Она совсем одна осталась. С Женей и Петром, как ты знаешь, у нее трения. Последнее время они – точно чужие. Так что одна надежда на тебя. Пиши ей почаще. Не забывай. Она очень по тебе скучает». Тетя Женя в письме про Машин отъезд своим нечетким путаным почерком написала: «Твоя мать вздорная, черствая…», а дальше не разобрать, хоть убей. Мать об этом не писала ничего. Только однажды, при встрече, когда зашла речь о Маше, обронила: «Закоренелая оппозиционерка». Октя в эту историю не вникала. К матери ездила редко. Раз в три года – и то на день-два, не больше. К праздникам посылала коротенькое письмецо-записочку. У нее была своя жизнь, у матери – своя.
В Литву приехала в конце лета, когда со всех сторон только и слышалось: «Грибас, грибай, грибу». Из лукошек, ведер, корзин высовывались коричнево-лаковые шляпки маслят. И в общежитии, где ее поселили, пахло жареными грибами с луком. В крохотной комнате едва умещались впритык друг к другу три железные койки, фанерная тумбочка и стол. В тот же вечер сюда набилось множество народа. Она попыталась было ускользнуть по своей дикости, но ее задержали, усадили за стол. Пили дешевое белое терпкое виноградное вино, болтали далеко за полночь. И разошлись чуть ли не под утро по своим комнатам, давясь в полутьме коридора молодым беспричинным смехом. Люди в общежитии собрались приезжие, одинокие. Может, потому и посиделки были почти каждый вечер. А утром вскакивали, бежали полусонные на работу, перекликаясь друг с другом. И голоса их, охрипшие в ночных спорах, звучали в утреннем осеннем тумане приглушенно, точно издалека. Казалось, вся жизнь еще впереди, а это только начало, самый кончик громадного клубка лет, отпущенного каждому.