– А мне просто интересно за людьми наблюдать. Такие они жалкие, беззащитные – и потому злые. Вот мне все завидуют. Одет с иголочки, думают: отец – шишка. Но ведь это ерунда. Ни матери, ни отца у меня нет. Только тетка – сторож при школе. Живу сам по себе, подрабатываю. Скучно мне. Скучно с людьми, девочка! Иного топчут без жалости, а он смотрит преданно, как собака. Где у них гордость? Скажи мне, где?
Она резко отодвинулась от стола. Встала:
– Мне пора.
– Ты что? Разве я тебя чем-то обидел?
Нет, он ничем не обидел ее. Но зачем он ей? Зря что ли выкарабкивалась из того бездонного колодца, в который столкнул ее Илья? Больше этого не будет. Букет астр, измятый, с поблекшими неопрятными лепестками, положила на столик.
Она жила не весело и не грустно. Неинтересная работа среди пыльных старых технических журналов и книг. Скудный быт. По-прежнему и в общежитии, в той же комнатушке на троих, только прежние сожительницы разъехались. И вселили новых, молодых.
А Лида вышла замуж. После одного из отпусков привезла с собой с Рязанщины маленького, крепенького, под стать себе, веснушчатого широкоскулого паренька. Хваткий, напористый, он быстро пошел в гору, стал мелким начальником на стройке. И через год получил на Кальварии квартиру. Лида после замужества круто изменилась. То и дело заглядывая мужу в глаза, кротко, к месту и не к месту, повторяла: «Верно, Николай?». Все это поначалу Октю смешило, а после стало раздражать. Лида оказалась на редкость домовитой. Завела в доме скатерки, салфетки. Начала разводить цветы. Научилась каким-то особым способом варить крыжовенное варенье и солить огурцы. Николай, похлопывая жену по широкой спине, говорил, вкусно перекатывая во рту букву «о»: «Моя хозяюшка». Лида, пламенея ярко-кирпичным румянцем, поводила в нежной истоме плечами. И во всем этом было так много потаенного, связывающего их, не предназначенного для чужих взглядов, что Октя опускала глаза и, посидев несколько минут для приличия, начинала поспешно собираться домой. На Кальварию Октя наведывалась редко. Чувствовала себя лишней. А через год, когда в квартире прочно поселился запах пеленок, грудного молока, талька – и вовсе исчезла. Было непереносимо больно глядеть на эти беспрестанно двигающиеся пухлые детские ручонки в перевязочках у кисти, слушать звонкое гуканье. Казалось, то, от чего стреми-лась убежать, – настигает.
Она жила так, как живут многие одинокие женщины. Неприкаянно и пусто, словно обсевок в поле. Вокруг бурлила жизнь, но все это будто обтекало ее стороной, не задевая и не трогая. В мыслях своих давно смирилась с тем, что жизнь не удалась, и ждать больше нечего. Изредка вспыхивало отчаяние, а после затихало. Иногда появлялся Владас: «Как живешь, Дева?». Легкий полупоклон. Она мучительно краснела, смущенно кивая в ответ. Норовила поскорей ускользнуть. Но однажды задержал. Взял за руку. Улыбнулся своей странной улыбкой. Она стояла перед ним на негнущихся ногах, боясь пошевельнуться, а в голове билась и звенела лишь одна-единственная мысль: «Не смей уходить, не смей».
После истории с Ильей – на замужестве своем поставила крест. Одна мысль, что рядом с ней в одной постели из ночи в ночь будет ворочаться тяжелое мужское тело – и дрожь омерзения пробегала по коже. И такая ненависть вспыхивала к тому воображаемому мужчине, что самой страшно становилось. Но одиночество – нелегкий крест. Не каждому под силу его нести, не сгибаясь и не сбиваясь с пути. Она замыслила родить ребеночка. Мысль эта в ней засела, точно заноза. Но не выйдешь же на улицу, не крикнешь в голос: «Хочу родить дитя!». После долгих раздумий решила – лучшего отца, чем Владас, искать нечего. Потому и приказала себе: «Стой! Не смей уходить».
Владас притянул ее, крепко поцеловал в губы. Она стояла, закрыв глаза и притаив дыхание. Чтобы ни вздохом, ни взглядом не спугнуть его, не выдать засевшую в ней мысль. Поцелуи были острые, сильные. «Точно птица клюет», – холодно подумала она. Казалось, про-кладывает себе путь к самой ее сердцевине. Внезапно почувствовала, как теплая волна прокатилась по телу. И напряглась. И затрепетала. Словно ожила. Очнулась от долгой многолетней спячки. Он тихо прошептал: «Кас, мергайте? Кас? (Что, девочка? Что?)».
Расписались в начале лета. Откладывать дальше было уже нельзя. Да и ни к чему. Все решено заранее, даже имя ребенку выбрали. Свадьба была тихая, семейная. Из чужих был только Чирков, бывший материн сослуживец по Польше. Невысокий, полноватый, смешливый, он то и дело подталкивал мать:
– А помнишь, Лиза, как мы с тобой в сорок восьмом в Польше? Ты ведь сорвиголова была. Пришел я к тебе на связь, а тут жолнежи (солдаты) нагрянули. Ты прыг ко мне на колени и как рявкнешь на мотив нашей «Дубинушки»: «Чи жучишь мне, чи завше бендешь моен? (Бросишь ли ты меня или всегда будешь моим?)». Это тогда была модная песенка. Я со смеха чуть не упал – и захохотал.
– А зачем вы в Польше были? Война ведь уже давно кончилась, – робко поинтересовалась Октя.