Естественно, что современники понимали, тем не менее, писаревскую позицию гораздо упрощённее, чем она представляется нам сегодня. Та историческая задача, которую пытался в своём творчестве решить Писарев, не всегда осознавалась в её подлинном смысле и значении, чаще просто чувствовалась, причём, разумеется, воспринимали Писарева в пылу борьбы без той спокойной объективности, подробного анализа, которые возможны только на значительном историческом расстоянии. Пафос независимости, прокламируемый Писаревым, затемнял в глазах ищущих «русских мальчиков» прошлого века те грубые и антикультурные выводы, которые часто позволял себе критик. Более того, эти выводы казались неизбежным следствием и даже необходимым условием этого пафоса. Суждения критика и вправду были настолько резки и определённы, что, с другой стороны его противники вместо конкретного литератора, Дмитрия Ивановича Писарева, представляли своего рода литературного монстра, которому нет большего удовольствия, чем приклеить собеседник, какой-либо ярлык, оборвать противника презрительным глумлением или просто-напросто ни за что ни про что нагрубить «почтенному» человеку. «Когда Писарев пришёл навестить меня, — рассказывал как-то Тургенев, — он меня удивил своей внешностью. Он произвёл на меня впечатление юноши из чисто дворянской семьи: нежного, холёного, — руки прекрасные, белые, пальчики тонкие, длинные, манеры деликатные. Я останавливался тогда у Боткина (известного сторонника «чистого искусства». —
Рассказанный эпизод любопытен и проясняет, на наш взгляд, ярче абстрактных теоретических рассуждений и выкладок неоднозначность облика Писарева, его внутреннюю сложность. Человек по натуре тонкий и даже мягкий, он, безусловно, острее многих чувствовал гнёт, давление самодержавного деспотизма, и тем острее была и его реакция на этот деспотизм. Писарев не решил, да и не мог решить встававших перед ним задач. На своём пути он не раз ошибался, впадал в преувеличения. Но главным в его творчестве было стремление уничтожить в России крепостнический и рабский дух зависимости человеческой личности. Рассуждая о Писареве спустя сто лет и понимая ограниченность его скоропалительных выводов о Пушкине, Щедрине и других русских писателях, надобно также понимать, что в своём внутреннем пафосе — стремлении воспитать независимого человека — Писарев как раз органически совпадал с пафосом великой русской литературы. В этом пафосе — неумирающая сила критика.
X. ПРЕДМЕТНЫЙ МИР У ДОСТОЕВСКОГО
Вещи у Достоевского?! Помилуйте! а разве рисует этот писатель вещи? разве есть у него чувство телесности, такое, чтобы вещь ожила, чтобы у неё появился объём, цвет, грани, запах, форма, наконец?!
В самом деле — Достоевский, пожалуй, вовсе не склонен обращаться к предметному миру. Помним ли мы, как одевался, ну, скажем, Раскольников? Помним ли мы, что за комнатёнка была у него? Вряд ли.
Осталось в душе только общее ощущение бедности, в которой он жил.
И так у Достоевского всегда. Двумя — тремя штрихами Достоевский рисует общее материальное состояние героев, не вдаваясь в детализирование. Или, если уж он уцепится за какую-нибудь вещь, то вырастает она в символ человеческой жизни. Вспомним хотя бы оторвавшуюся пуговку Макара Девушкина («Бедные люди»): «Вся душа Макара Алексеевича в сцене благодеяния его превосходительства уходит даже не в шинель, как у Акакия Акакиевича (который, потеряв шинель, потерял душу), а в «ветошку» (его «костюм») и в «пуговку», оторвавшуюся от этой ветошки. А чего стоит один зелёный драдедамовый платок семейства Мармеладовых, в который Сонечка Мармеладова завернулась, первый раз с панели придя («Пришла и прямо к Катерине Ивановне, и на стол перед ней тридцать целковых молча, выложила. Ни словечка при этом не вымолвила, хоть бы взглянула, а взяла только наш большой драдедамовый зелёный платок (общий такой у нас платок есть, драдедамовый), накрыла им совсем голову и так и легла на кровать, лицом к стенке, только плечики да тело то вздрагивают… »)! И в тот же платок завернулась Катерина Ивановна, жена Мармеладова, бросившись правду искать. Жизнь Мармеладовых безысходна и слова и до конца не выразима, её трагедия порой уже вне человеческого разумения и выражения. Именно об этом и говорит нам появление вещи, зелёного драдедамового платка{310}
.И всё же, как правило, материальная, вещная деталь у Достоевского отсутствует.