По-видимому, мифы Мережковского никак не влияют на конструируемый им евангельский хронотоп. Просветы в эволюционное будущее Вселенной, богословские – в духе Третьего Завета – намеки всё же маргинальны и не определяют характера экзегезы. Последняя является все же теорией литературы, критикой текста, а не оккультно-богословским комментарием. Но присутствие мифов в критическом дискурсе свидетельствует о том, насколько легко и естественно протестантская – вообще вольная евангельская экзегеза переходит в мифотворчество. Гораздо с большим, нежели у Мережковского, размахом такой переход осуществил М. Булгаков в «Мастере и Маргарите». Экзегеза в духе Талмуда у Булгакова (именно в талмудической версии евангельских событий тело Христа похищает ученик), как и у Мережковского, поднимает проблему свидетелей
евангельской истории, и в булгаковском романе она трансформируется в миф о дьявольском вездесущии: Воланд присутствует и на Пилатовом суде, и на Голгофе, и во время убийства Иуды наемником Афрания и т. д. Отсюда, из мифологизированного евангельского ядра, выделились, окружив это ядро великолепной живой оболочкой, московские главы: Воланд, еще прежде своего появления в Москве, инспирирует Мастера – тот создает «роман о Понтии Пилате», что и является завязкой московского сюжета. Этот «роман», Евангелие от Воланда, есть миф чистой воды, в отличие, конечно, от «романа» об Иисусе Неизвестном (наброски к этому роману, под условным названием «апокрифов», вошли в евангельский комментарий Мережковского). Мифы Мережковского намекают на его идеологию – учение о Третьем Завете, на несколько доморощенный эволюционизм. Булгаковский же миф, обрамленный триллером в стиле fantasy, авторскую идеологию не столько являет, сколько маскирует. Отрицая Воскресение Христово, не признавая евангельской версии жизни Иешуа Га-Ноцри (свидетель Левий Матвей описывает Учителя, словно желая опровергнуть евангельские свидетельства[590]), – вообще, предлагая нарочито сниженный Его образ, автор «Мастера и Маргариты» выступает в загадочной идейной роли. Ключевую роль в идеологии романа играет «еврейский вопрос». Об этом говорит то, что «великий бал у Сатаны», кульминационная сцена, совершается в еврейскую Пасху. Полная Луна, планета Ягве согласно оккультным представлениям, несомненно, известным Булгакову, освещает как Москву, так и древний Ершалаим. Отрицание Воскресения и похищение тела Иешуа учеником – детали, наводящие на мысль о склонности Булгакова к воззрениям, как говорили в старину, и у действующих. Но вот, выведение Воланда – всё же Сатаны – в качестве вездесущего божества, также Хозяина «бала» – не есть ли скорее указание на булгаковский антисемитизм? Однако все симпатии автора и читателя на стороне как Мастера (который, в качестве писателя, ставил ту же, что и Мережковский, цель – показать воочию Иисуса), так и Воланда с его свитой; и хотя последний – явный мистификатор и, возможно, евангельский «лжец и отец лжи» (Ин. 8, 44), он вершит справедливый суд, выступая как властитель кармы (использую здесь восточный термин). Кроме того, Воланд находится в таинственном альянсе с Иешуа, признавая старшинство над собой последнего. И это наводит на мысль о манихейской природе Бога «Мастера и Маргариты», но прежде – на то, что убогий, дрожащий перед Пилатом узник – в системе романа всё же Богочеловек… Одним словом, булгаковский миф, обладая высочайшей художественной органичностью, в идейном отношении весьма непрост. Как и у Мережковского, у Булгакова можно усмотреть двоение мыслей. В любом случае Булгаков (опять-таки подобно Мережковскому) оставляет читателю свободу толкования его великого творения, – быть может, даже слишком большую свободу…