Со своей любовью к умозрительным схемам, вместе и к триадам, Мережковский выстраивает треугольник смысловых позиций свидетелей мистерии Голгофы. Свидетельство иудейское – от Симона Киринеянина, несшего крест Иисуса, – оно отражает начало казни.
О ее конце мог рассказать римский сотник, – это языческий взгляд. Наконец, христианским является свидетельство галилейских женщин, присутствовавших при кресте от начала до конца дьявольского истязания. Мережковский придает огромное значение тому, что сотник исповедал казнимого Узника «Сыном Божиим» (т. е. «сыном богов» в языческих представлениях). «Это исповедание сотника решает, что мир все еще может спастись» (с. 597), – сотник почти равновелик Петру, в Кесарии Филипповой признавшему Иисуса – Христом. Мы, по Мережковскому, можем отождествиться именно с сотником, расслышавшим в последних словах Иисуса весть о победе над смертью. Такова мистериальная роль
сотника. – «Обе Марии, одним мечом пронзенные, стоят у креста: Мать и Невеста; та, кто Его родила, и та, кто первая увидит Воскресшего» (с. 590): источники «Кода ад Винчи» Дэна Брауна дают о себе знать в комментарии Мережковского на дележ воинами одежды Распятого. «Нижняя риза на теле Возлюбленного – как вечная тайная ласка любви», – любви «Марии Неизвестной», соткавшей своими руками эту ризу, к Иисусу (с. 587), – любви мучительной, неутоленной, не завершенной, – именно той, какую искали члены «Нашей Церкви», какой они придавали религиозный смысл. Подобных романных – романтических фантазий в книге Мережковского немало, – сам он их, видимо, считал прозрениями, коли включал в свои «мистерии».Крестная казнь – это «дьяволом самим внушенное людям сладострастие мучительства» (с. 591), – и Мережковский указывает на особое место присутствия дьявола на Голгофе. Души римских палачей – вот благоприятная для него среда. Садизм находил разрядку в смехе,
изливался в смех, – но смех на Голгофе – веселье очень специфическое! Если прав Бахтин, считавший «карнавальным» голгофский смех, то Мережковский – в отличие от Бахтина, все же с христианской позиции – дает точную метафизическую характеристику не только языческой черни, но и карнавалу. «Смеются и дьяволы в аду, но не от большого веселья» (с. 596): не так уж весела на самом деле бахтинская «веселая преисподняя», и не так просты души стоящих у креста римских парней! Сами они, конечно, не догадываются, над Кем глумятся, – но инспирирующий, даже одержащий их Некто знает это! Смутная догадка разжигает в них «неземной страх», который демонически оборачивается «неземным смехом» – «неутолимой, нечеловеческой, как бы в самом деле адским огнем разжигаемой жаждой надругательства над самым святым и страшным» (там же)[637]. Вот голгофская мистерия в ее архитектонике по Мережковскому: Сын Божий умирает на Кресте, приобщаясь аду; дьявол разжигает садистическое сладострастие в палачах; человечество, в лице двух разбойников на крестах, избирает, разделившись надвое, «путь жизни» и «путь смерти»169; смиренные иудеи признают Иисуса за Христа; благочестивые язычники исповедуют Иисуса сыном богов; христианским женщинам Крест, подобно мечу, пронзает душу И над всей голгофской панорамой – этим прототипом нового универсума – словно скрытое тьмой хамзина, стоит, в своей самодовлеющей тайне, око Отца… – Свою мистерию Мережковский увенчивает величественными знаменательными событиями: в момент смерти Иисуса раздирается храмовая завеса, закрывающая вход в Святое святых, и происходит землетрясение – колеблется вся «держава смерти» где обитают мертвецы. Мережковский намекает на некое значение Голгофы именно для загробного мира: нет, воскреснуть усопшие не могут, но жизни в них прибавилось – они «полупроснулись» (с. 601)…