Правда, историзм Мальро переносит упор почти исключительно на культуру. Он ограничивается тем, что берет за основу при различении цивилизаций присущий им всем, но всякий раз особый взгляд на «священное» – почитаемую божественно-совершенной ценность, при помощи которой люди так или иначе справляются с вечно их мучающей загадкой смерти. От воплощенного в данной религии способа полагать и рисовать себе «священное», в свою очередь, зависит и весь уклад жизнечувствия – то, как личность воспринимает саму себя, других, свое место в природе и космосе. «Каждая очередная мыслительная структура возводит в непререкаемый абсолют некую отправную для нее очевидность – последняя упорядочивает жизнь, без нее человек не способен ни мыслить, ни действовать… Для человека она как вода аквариума для плавающих там рыб. Она объемлет человека со всех сторон и всецело владеет им, он же никогда ею вполне не владеет» («Орешники Альтенбурга»). Разлитая в духовном пространстве определенной цивилизации, кристаллизуясь в строе преобладающих умонастроений и воплощаясь в памятниках культуры, эта принимаемая за непреложную очевидность стихия «священного» истолковывается Мальро сугубо изнутри нее самой. Замкнутая в собственных рамках, изолированно им взятая последовательность перестраивающихся самоопределений человечества в бытии ничем внешним, независимым от нее не порождается. Поэтому ее предпосылки, лежащие в «горизонтальном сечении» истории – в обстоятельствах общественно-исторического порядка, – от Мальро ускользают. Однако историзм такого одномерно-идеалистического свойства улавливает развернутую в глубину прошлого «вертикаль» – предысторию вычлененного из сложной совокупности своих опосредований миросозерцательного ряда, к которому он сам принадлежит. Историософский самоанализ трагического гуманизма в сочинениях Мальро до известной степени проливает свет на тайну происхождения «смысло-утраты».
Напряженное личностное самосознание, которое выделяет своего носителя – человека из бездуховного природного окружения и утверждает самоценность каждого существа, наделенного разумом и внутренней неповторимостью, присуще, согласно Мальро, далеко не всем известным нам цивилизациям. При строгом подходе гуманистическое миро– и жизне-понимание, считает он, должно быть названо детищем Запада, поскольку оно – за редкими исключениями, подтверждающими правило, – не находимо в древних культурах Востока. Если «дух Запада силится начертать упорядоченный мыслью план вселенной, придав ей умопостигаемый облик», то «дух Востока, наоборот, не наделяет человека самого по себе особой ценностью и всячески старается отыскать в колыханиях вселенной доводы в пользу ее свободы от человеческих уз. Один хочет принести мироздание в дар человеку, другой предлагает человека в дар мирозданию» («Искушение Запада»)[47]
. Все, что умещается в пределах, измеряемых протяженностью и длительностью отдельной человеческой жизни, равно как и все, что относится к потоку истории, составляет для древнего Востока, по наблюдениям Мальро, царство неподлинности, «видимости». «Истина же пребывает в том времени, которое не есть время людей, а время собственно священного» («Метаморфоза богов»)[48].И поэтому предписываемая восточной мудростью добродетель – в беспрекословном повиновении природному и вечному. А провозглашаемое наивысшим благо – созерцательный покой, когда рассудок как бы отключен и тело словно растворяется в вещной плоти окружающего, каждой своей клеточкой отзываясь на таинственное биение материальных стихий.
Личность здесь, следовательно, пока почти не обособлена. Она еще не выделилась из космического целого, а безропотно и даже с признательностью принимает все ей ниспосланное. Она испытывает безоговорочное доверие к правоте сущего, полагает священным его круговорот, хотя он и стирает человеческую пылинку с лица земли, и не задается вопросами насчет справедливости этой своей участи. В фатализме еще нет трагедийности, он по-своему просветлен. Сама смерть не страшит и не вызывает особого протеста, когда рабство у Судьбы переживается как должное, единственно возможное и, больше того, благодатное.