Первый сокрушительный удар по этому самозакланию человека на жертвеннике космически-«священного» нанесло «греческое чудо» – открытие индивида как независимой и свободной личности с вытекающей отсюда посылкой, что «все на свете измеримо масштабом и напряженностью человеческой жизни… Грек воспринимает себя выделившимся из мира… На смену сознанию, хочется сказать – почти ощущению себя простой частицей вселенной, приходит осознание себя существом живым, самоценным, отделенным» («Искушение Запада»). Конечно, внутри поля зрения древнегреческой цивилизации, особенно ранней, полновесно присутствует и то, что во веки веков не подвластно уму смертных, спрятано под покровом тайны и принадлежит веденью богов. Однако мирозданию, перед непостижимостью которого прежде попросту склонялись в смиренном благоговении, отныне задаются дерзкие испытующие вопросы. А это само по себе предполагает в нем доступную мысли упорядоченность. Больше того, если последняя не может быть исчерпывающе раскрыта, то к ней все-таки возможно причаститься в духовном творчестве, которое недаром воспринимается как деятельность «богоравная». Частица божественного прозревается в самом человеке, как, впрочем, и доля человеческого – в богах.
Далее, уже одно то, что взаимоотношения человека и рока нередко оборачиваются трагическим разрывом, по-своему свидетельствует о сравнительной личностной самостоятельности. Покорному претерпеванию Судьбы греческая культура в своих взлетах начинает противопоставлять попытки обрести свободу в столкновении с Судьбой. Мало-помалу завороженное созерцание «священного» вытесняется настойчивым вопрошанием и деятельным соперничеством. «В первый – но отнюдь не в последний – раз возникает мир, где человек отваживается черпать свои ценности из собственных запросов и самому себе предъявляет требование действовать в согласим с ними, а не просто быть в согласии с вечностью» («Метаморфоза богов»). Оттого-то Древняя Греция и стала прародиной гуманизма. К ее заветам европейская культура и будет возвращаться всякий раз, когда ей понадобится стряхнуть с себя духовное бремя, гнетущее личность и подрывающее ее доверие к самой себе.
На извилистых дорогах дальнейшего становления гуманизма, как они прослеживаются Мальро, христианство имело определяющее и вместе с тем крайне двойственное значение.
С одной стороны, краеугольная для христианского подхода к человеку легенда о грехопадении прочно закрепила в умах европейцев взгляд на себя как на заслуживших свою кару изгнанников творения. «Переворот христианства заключался в том, что рок теперь поселился внутри человека и получил основание в природных вожделениях» («Орешники Альтенбурга»). Но те, кто однажды выломился из первоначального порядка вещей, предоставлены себе, свободе самостоятельного выбора. Помыслы христианина о «небесном спасении» воспитывают в нем чувство личной ответственности за свои поступки в здешнем, посюстороннем существовании. А значит – подспудно вырабатывают самосознание частицы, отлученной от целого, хотя и располагающей возможностью заслужить своими делами право когда-нибудь вернуться в его лоно. Отсюда одновременно и слабость и сила христианского жизнечувствия: слабость, заключающаяся в том, что оно «всегда тяготеет к одиночеству как своему пределу» («Черный треугольник»)[49]
, «сила, состоящая в том, что обладаешь жизнью особенной, отдельной от Бога» («Завоеватели»)[50]. К этому добавляется «богочеловеческая» окраска всего христианского миросозерцания: находящийся в его сердцевине «Сын Божий» Христос рожден женщиной, подвизается в житейской повседневности и претерпевает все муки обычного смертного. Поэтому «ни одна из цивилизаций… не выражала столь полно священное при помощи человеческого» («Метаморфоза богов»).Но с другой стороны, христианство, как и всякая религия, продолжало крепко сковывать порыв человека к совершенно независимому самочувствию. Оно духовно закрепощало уже одним тем, что вынуждало поверять свои поступки мерилами неотмирными, сверхчеловеческими, которые почитались раз и навсегда изреченными истиной и благом. Земные нужды искажались этой всегдашней оглядкой на небеса, земные дела взвешивались на весах нездешней справедливости, земные беды предписывалось сносить ради потустороннего блаженства.