Столь придирчивый до односторонности пересмотр наследия, слишком пренебрегающий духовными и историческими приращениями последних веков, их освободительной ценностью, тем не менее – и тут, пожалуй, важнейшая особенность Мальро – движим вовсе не намерением поставить крест на гуманистически нацеленном поиске вообще и утвердиться в мизантропии. Скорее это, по замыслу, расчистка площадки для строительства на ней, после скептического испытания пускаемых в ход материалов, иного мировоззренческого здания, задуманного как обиталище для личности, которую осаждает пустота небытия. «Гуманизм возможен, – настаивал Мальро, – хотя надо ясно себе сказать, что это гуманизм трагический… Позицию человека мы можем основать лишь на трагическом, потому что сегодня человек не знает, куда он идет, и на гуманизме, потому что человек знает, откуда он идет и в чем его воля» («Человек и художественная культура»)[56]
.Воля идти, захлестываемая «смыслоутратой» и все-таки не сдающаяся, – тень Сизифа легла на страницы книг Мальро задолго до того, как Камю надумал извлечь Сизифа из старой легенды и перенес в XX век. Когда один из близких сотрудников Мальро обозначил сквозную устремленность его творчества почерпнутым у Хайдеггера понятием «бытие-к-смерти», Мальро счел нужным внести поправку: «бытие-
Возможность подобной «жизни вопреки» дана уже тем, что человек – «единственное существо на земле, которое знает, что оно смертно» («Орешники Альтенбурга»). А стало быть, способно осмыслить несправедливость своего жребия и возмутиться им, поставить устройство вселенной под сомнение. И тем самым возвыситься над «уделом». Слабые духом, кого повергает в трепет правда сущего, спешат забыться в бездумной суете, хоть чем-нибудь отвлечься – отключить свой разум, предаться дремотному покою в рутине быстротекущих мгновений или бессвязной сутолоке грез во сне и наяву. Они лишь претерпевают свою участь, поддавшись соблазну «восточной мудрости» – бегству от трудных истин, отречению от «свободы, которая есть не что иное, как осознавание и обуздывание роковых обстоятельств» («Годы презрения»). Высший долг личности перед собой заключен в том, чтобы не просто на словах продолжить и закрепить преимущество, заложенное в способностях нашей мысли восстать против миропорядка, обрекающего ее носителя на исчезновение. «Несмотря на первородный грех, демоническое зло, абсурд, несмотря на подсознательные влечения», наследнику цивилизации Запада надлежит «мыслить себя деятелем в мире, где преобразование рассматривается как ценность, движение вперед как завоевание, как история» («Антимемуары»).
Поэтому прежде всего делами, поступками современник XX столетия должен на развалинах былой веры, в пустоте «умершего божества», изыскать и утвердить ценности трагического гуманизма. Он призван снова и снова созидать смысл посреди вселенской бессмыслицы, «одолеть человеческий удел, черпая внутри себя силы, которые прежде искал вовне» («Человек и художественная культура»). Философско-созерцательный срез раздумий Мальро исподволь смещается в плоскость действия; вопрос: «Что есть человек?» – по дороге к своему решению преобразуется и получает другой поворот: «Что человек может сделать против смерти?» («Антимемуары»). Один из собеседников ученого разговора в «Орешниках Альтенбурга» заявляет, что человек – «это не жалкая кучка секретов, погребенных каждым в душе», и даже «не то, что он думает, а то, что он делает». Сам Мальро не сбрасывает так легко со счетов сокровенные метания души и незримую работу ума, однако и для него они получают завершенность и подлинность лишь тогда, когда претворены в поступки. «Быть», быть вполне и до конца, означает, по Мальро, осмысленно действовать.