Подобно тому как резные готические статуэтки в библиотеке этого особняка, обтесанные и выточенные поленья тех ореховых деревьев, что шумят о своей прежней неведомой жизни в старом парке за окнами, – так, думает он, и под всеми историческими, гражданскими, культурными, бытовыми обличьями племен и народов земли скрывается бесконечно пластичный и бесконечно устойчивый в своей рыхлой «доструктурности» материал – изначальное и всегда равное самому себе человечество, человеческая порода. Колышут его проносящиеся поверху ураганы истории, каждая цивилизация в своем кичливом самомнении месит его и лепит заново по собственному разумению. Оно же терпеливо сносит все эти самонадеянные посягательства, но недра его остаются мало затронутыми. Упрямо продолжает оно жить вечными повседневными трудами и радостями – есть, одеваться, любить, возделывать землю, тянуться к мимолетному счастью, продолжать себя в детях и умирать. Мощь его сопротивляемости – в особом свойстве, позволяющем всякий раз поддаваться переплавке в горниле очередной культуры и всякий раз не утрачивать своего исходного состава. Вот почему, по мнению Мальро, ошибочно шпенглерианство с его представлением о полнейшей замкнутости каждой культуры в себе. Вот почему допытываться у истории, что есть человек, продолжает он свою мысль, тщетно. Человек – метаисторичен. Вопреки метаморфозам своего путешествия сквозь века, он из поколения в поколение пребывает самим собой. Умозаключения выдающихся мыслителей, сведенных вместе под сенью орешников Альтенбурга, и подкрепляются тем, что лично пережили на войне оба Бергера-Берже – отец и сын.
Пронизавшая книгу мировоззренческая попытка прислониться к чему-то глубинному и первородному, страдательно-жизнестойкому, по-своему – окольно – перекликается с умственной атмосферой во Франции непосредственно после разгрома 1940 года. До Сопротивления еще было довольно далеко, и страна, оглушенная и поверженная, пока что в основном возлагала надежды на то, чтобы долготерпеливо уберечь неискалеченной свою душу, невзирая на потуги чужеземных устроителей гитлеровского «нового порядка» и их отечественных прихвостней.
Примечательно вместе с тем, что Сопротивление, к которому Мальро примкнул не с первых шагов, а позже, в разгар партизанского подполья, – это единственное из знакомых ему не понаслышке освободительных движений, не подвигнувшее его, увы, на сколько-нибудь значительные литературные замыслы. Он, считавшийся в канун поражения самым выдающимся революционным писателем Франции, с чьими книгами в рюкзаках молодые интеллигенты уходили в «маки», он, боевой командир партизан, в литературе Сопротивления у себя на родине в общем отсутствовал. Не позволила, видимо, снова перекроенная философия. Еще недавно она держалась на заповеди: «Человек ценен тем, что он сумел переделать» («Удел человеческий»). Теперь, проникшись неприязнью к вмешательствам в историю как к занятиям, при случае неминуемым, но с некоторой высшей точки зрения чуть ли не суетным, Мальро, лично внявший очередному призыву истории, не находит в ней, однако, пищи для писательского вдохновения. Гуманизм Мальро мало-помалу покидает гражданскую почву, питавшую его действенность, и воспаряет над веками и землями. Его манит внеисторическая вечность с ее всегдашними и всегда тождественными друг другу, несмотря на пестроту внешних примет, столкновениями хрупких человеческих существ с неумолимым сущим. «Человек, которого встретят в этой книге, сводим к тем вопросам, которые смерть задает значению вселенной», – предупреждает этот Мальро в начале своих «Антимемуаров». Снова вопрошание хочет быть независимым от обстоятельств места и времени, располагаться исключительно в плоскости бытийной.
Нельзя, конечно, сказать, будто перестроившееся в очередной раз «бытие-