Но сделавшись полностью мирским, искусство отнюдь не переродилось. Оно не потеряло своей священной устремленности, а только окончательно в ней утвердилось. Ибо что есть «священное», как не удовлетворение снедающей человека страсти «спастись», одолев Судьбу, обуздав хаос, осмыслив бессмыслицу, из раба преобразившись во властелина? Творчество художника, по Мальро, как раз и несет в себе все это или, по крайней мере, возвещает и обещает. А значит, оно может и должно быть лекарством от «богооставленности», последним земным прибежищем «священного». Искусство, и только оно, способно еще на Западе утолять хоть как-то извечную метафизическую жажду «трансцендентного абсолюта», которая вовсе не пропадает вместе с насыщавшим ее христианством, а лишь обостряется у пересохшего источника. Духовная культура, по Мальро, – единственное, что в нашем безрелигиозном столетии откликается на лично-бытийную потребность в подлинном и последнем смысле жизни, которого не сыщешь ни в накоплении материальных благ, ни в безудержном росте наук и умения, уже успевших обнаружить свои угрожающие задатки. Мальро последних трех десятилетий своей жизни был неколебимо убежден, что в XX веке, когда напор знаний теснит куда-то на задворки веру в божественно-«священное», когда «цивилизация науки угрожает сделаться едва ли не самой подчиненной слепым инстинктам и первобытным вожделениям за всю человеческую историю», ибо «наши боги мертвы, а демоны полны жизни» («Антимемуары»), – в эту сумеречную пору как раз искусство призвано послужить поставщиком обмирщенного «священного», а музей – храмом светских духовных ценностей, хранительницей коих прежде, независимо от вероисповедания, бралась выступить церковь.
«Что делать душе, если не веришь ни в Бога, ни в Христа?» – маялся один из повстанцев в «Уделе человеческом». Революцию – отвечал Мальро-«попутчик»; культуру – отвечает поздний Мальро, резко разводя эти два поприща, прежде для него смежные, прямо смыкавшиеся. Искусство будущего «должно вернуть богов в человеческую жизнь»[74]
. Оно видится культурфилософу-министру Мальро всеохватывающей мирской церковью со своими соборами – Домами культуры в каждом поселении, своими прихожа нами – зрителями и слушателями, своими священниками – живописцами, писателями, музыкантами.Культурфилософское «богостроительство» Мальро под пустыми небесами на свой лад возрождало эстетически утопии, неоднократно (вслед за Шиллером) возникавшие в Европе, неизменно преисполненные доброй воли и, увы, равно несбыточные. В обстановке Франции второй половины XX в. этот культ искусства был попыткой подставить собранные в музеях художественные ценности веков и народов на место изрядно выдохшегося католичества, придав им заодно назначение заслона от «подрывного духа» исторической переделки общества. При всей внушительной торжественности словесных одежд, в какие Мальро сумел облечь эти свои начинания, самый замысел его слишком походил на палочку-выручалочку – орудие во многом мнимого снятия мировоззренческих трудностей, издавна одолевавших его ум. И в первую очередь главной из них – обоснования волевого действия в жизни, разъеденной изнутри, по его же приговору, всесветной бессмыслицей. С одной стороны, художественное творчество – вполне действие, созидание. С другой, будучи расшифровано в ключе Мальро как вечная тяжба личности с несокрушимым «уделом», оно словно парит над историей, взирает на нее свысока. В таком случае это созерцание как единственное дело, причастное к подлинно бытийному, есть деятельное не-действие. На поверку – отдушина для угнетенной совести, которая удручена неблагополучием окружающего уклада жизни, злосчастием выпавшей ей доли быть втянутой в духовно-исторический излет своей цивилизации, и вместе с тем – зареклась пробовать круто изменить положение вещей. «Искусство никаких вопросов не разрешает, – пояснял Мальро, – оно только осуществляет их трансценденцию»[75]
. «Жизнь-На склоне лет Мальро обнаруживает для себя: под хмуро нависшим роком, там, где в молодости все ему казалось таким неуютным, что впору взбунтоваться или бежать без оглядки, пожалуй, можно и даже должно притерпеться. «Блудный сын» волей-неволей вернулся под ветхий, весь в дырах и заплатах, отчий кров. Умудренность позднего Мальро-культурфилософа у столь постылого ему некогда домашнего очага, где, по его же признанию, огонь живого смысла почти заглох, ближе всего к сдаче на милость победительнице – Судьбе.