Иногда забирались на чердак, в пыльную полутьму, в настой душных запахов сушеных трав, корней и листьев, которые дед собирал с весны до осени. На рогожах, мешковине, железных противнях, липовых лотках и дощатых полках высились вороха ржаво-зеленых, серых, черных, желто-коричневых листьев вишни, ландыша, чистотела, дурмана, мать-и-мачехи, подорожника, ромашки, почечуйной травы… Под крышей висели пучки полыни, мяты, зверобоя, пижмы и еще чего-то пахучего, пряного. В стороне корячились темно-бурые корневища валерианы, каменно-крепкого девясила, причудливо переплетенного калгана. Лоточки до воздушности утончившихся хвоща, тысячелистника, пастушьей сумки… Ворошки бархатно-черной дубовой коры, крушины, ольховых шишек, пыльных головок мака, серебряных коробочек белены, почек березы… Сушеные побеги, клубни, семена, ростки заполняли жестяные и стеклянные банки.
Дед брал то, другое, мял, нюхал, пробовал на зуб; Митя видел, как в душной полутьме шевелились его ноздри, двигались усы, поднимались брови; большие пальцы как бы отдельно повисали в воздухе, выхваченные из сумрака лучом солнца, и от них вдоль луча клубилась тонкая пыль.
Дед бормотал что-то самому себе, мычал, крякал, чихал от пыли — и вдруг начинал рассказывать про колдунов и ведьм, которые в давние времена занимались травами, были первыми лекарями на Руси и в Европе. Он и сам становился похожим на колдуна — Митя с опаской отходил поближе к лестнице, ведущей вниз с чердака. А дед говорил о пользе трав и о пользовании травами, об их преимуществах перед химическими лекарствами.
Под руку попадался лист дурмана, дед недобро усмехался, сдвигал брови, вспоминал о ядах, об отравлениях, о борьбе за престолы и должности, и травы вплетались в историю государств и народов…
Желто-алым пламенем вспыхивал в луче пучок зверобоя, пыль завивалась горячим дымком… Перебирая стебли, дед сетовал и сокрушался, что в средние века была учинена столь ужасная расправа с первородными знатоками трав и природными лекарями — колдунами и ведьмами, сожженными на кострах лишь за то, что помогали недужным, исцеляли страждущих не церковным словом, а травой. Стебли кривились и трещали; Мите чудилось: там, в их душном костре, сгорает человечек, похожий на деда… А дед опять недобро посмеивается, говорит о злобе, невежестве, зависти, которые гнездятся в истории, о пламени и дыме, летящих через века, достающих лучших, честнейших людей, ничего, кроме добра, не приносивших и не желавших своему народу… И на миг выплывает из тьмы имя Никодимыча, неизвестно почему запретное. Митя знал, что оно запретно, и хоть ничего не понимал, все ж боялся, когда дед произносил его… В страхе и жалости к ведьмам, колдунам и Никодимычу он забивался в уголок, но не мог оторваться от страшного рассказа, жившего на чердаке уже помимо дедовых слов.
А тем временем дед через степи и горы перелетал в буддийские монастыри… В солнечном луче драконом изгибался корень валерианы, дед разламывал его — из трещины, как из пасти, вымётывалось облачко пыли. Пять тысячелетий мелькали за пять минут вместе с учением о целебных травах и вытяжках из органов животных, о лечении подобного подобным… Но Митя ничего уже не понимал, он лишь смотрел в солнечный луч, прорезавший тьму чердака, и видел, как под пальцами деда, перебиравшими листья и корни, волшебно оживало неведомое…
Каждый год, приехав из города на лето к деду, они с мамой спали на свежем воздухе в чулане.
Ранним утром сквозь сон Митя слышал, как во дворе с тонким свистом скользит по доске фуганок, и тотчас просыпался; по холодящей земле и обжигающей росной траве выбегал на пчельник, жмурясь от солнышка, заглядывал в мастерскую.
— А-а-а, сокол проснулся! — Отрывался дед от верстака.
Больше всего в дедовом столярничании нравился Мите этот завершающий ход обстругивания. Сначала дед тщательно выправлял нож фуганка — подстукивал деревянным молотком, проверял на глаз и пальцем, ровно ли сел, потом опускал на доску и сильным свободным движением посылал вдоль. Фуганок отрывисто, недовольно ворчал, счищая зазубрины, оставленные кургузым рубанком, но скоро голос его становился ровней — и вот он начинал петь, выбрасывая почти прозрачную шелковистую стружку; пение переходило в свист — это означало, что доска совсем ровная, зеркальная. Мгновения, когда фуганок свистит, завораживали. Продлись они весь день, Митя так и простоял бы не шелохнувшись. Но дед уже вынимал доску из зажимов, и Митя спешил провести по ней ладошкой, насладиться холодным совершенством поверхности.
Он давно уверился, что дед может все. Лечение больных и составление лекарств было только частицей огромного целого, в которое входил почти весь мир: огород, сад, пчелы, леса, луга, книги, ближние и дальние деревни, и бессчетное множество людей.
Мастерская в уголке двора, где стоял верстак и висели разных фасонов пилы, в особых гнездах сидели рубанки, стамески, напильники, долота, бондарные инструменты — мастерская была одной из сторон вселенной, носившей название Дед.