На станции — нескончаемый эшелон, занявший весь путь. Вдоль бежит боец с винтовкой наперевес и кричит столпившимся у одной из теплушек бабам, чтоб отошли. Бабы отступили на несколько шагов, но не уходят. Окно теплушки открыто, в нем — никого. Боец кричит на баб и криком своим привлекает всех, оказавшихся в этот час на станции. Егор тоже остановился, ничего еще не понимая. Потеснив кучку собравшихся, боец побежал дальше вдоль эшелона.
И тогда в окне теплушки показалась рука, потом другая. Пальцы ухватили край, напряглись, побелели в суставах, и вслед показалось что-то странное, серо-зеленое… Пилотка… Не наша пилотка… О, да это ж немецкая пилотка! Никто еще не видел немецкой формы, но все сразу поняли, кто там, в окне… Там немецкий солдат. Пленный немец.
И выглянул продолговатый лоб с жидкими, как бы прозрачными волосами, прозрачными бровями… Потом показались сероватые глаза и поглядели прямо в глаза собравшихся внизу.
Явление немца было поразительно, странно, притягивающе и ужасно, страшно, отвратительно. Трудно смотреть — и оторваться нельзя.
Казалось, подтягивается он бесконечно медленно… Появился прямой нос… Щеки в белесой щетинке… Бледные губы… Длинный подбородок… Появилась шея… кадык… расстегнутый воротник мундира…
Собравшиеся у вагона застыли, не веря еще в явь того, что видят. Они знали, что немцы взяли много их земли, что подходят сюда, немецкие самолеты каждую ночь воют над селом, пролетая на восток… Но в лицо они видели немца впервые… И видеть его было мучительно — и не смотреть на него было невозможно. Люди мерили сердцем своим каждый миг, который смотрели. Все движения немца — обычные движения человека, подтягивающегося на руках — выглядели как безмолвное действо, словно в них крылся тайный смысл, не доступный пониманию…
Люди отмечали каждую незначительную мелочь: овалы нечистых ногтей, длину пальцев, строчку пилотки и воротника, — и искали, пытались понять тайну этой неведомой еще силы, терзавшей их землю, их родных и хотящей добраться до каждого из них. В этом немце — возможно, самом ничтожном из солдат чудовищной армии — для них собралось все, обозначавшееся словом «война».
И странно: у собравшихся тут было любопытство, отвращение, брезгливость, гадливость, но не было еще злобы.
Стоило бойцу с винтовкой отойти, как баба в драном мужнином пиджаке порылась в кошелке, прикрытой мешком, достала большую картофелину, смело шаркнула к вагону и протянула немцу. Тот выпростал руку, она вылезла из рукава, мослатая в белесых волосках, потянулась к картошке, но достать не могла. Тогда баба осторожно, чтоб не задеть лица пленного, кинула клубень в окно, и было слышно, как картофелина стукнулась об пол.
И тут немец что-то пробормотал по-своему. Все услышали его голос. Ни на что не похожие чужие звуки, которые, как и весь он, значили одно: «война». До этого мига, пока он молчал, все происходило как бы в немом кино, в нереальности, но именно сейчас, когда он заговорил, все наконец уверились, что он и есть живой солдат вражеской армии.
Егор впервые услышал тогда из уст немца подлинные звуки языка войны, нисколько не сходные с тем, что слышал в школе. В них была отрывочная жесткость, холодная раскатистость, было что-то от клацанья затвора, хоть немец, вероятно, всего-навсего просто благодарил бабу…
И чувство тогдашнее, раз возникнув, жило до сих пор и возвращалось, едва зазвучит немецкая речь. Обострило его еще случившееся чуть позже у той же теплушки…
Заметив издали, что баба кинула немцу картошку, боец побежал назад и закричал:
— Туды твою мать! Ты ково жа кормишь? Он, может, мужа твово убил, а ты кормишь! Мало ему, гаду, своей кормежки?
Оттолкнул бабу, та безропотно отошла.
— Он твово мужа убил!
Баба вздохнула и сказала самой себе:
— Может, мово так-то в Ярмании вязуть… Может, кто накормить…
— Да ты чего болтаешь, дура! — зашелся боец. — Да где мы их взяли, ты видала? Ничего ты, дура, не видала! Да там детишки пожженные лежат… — Голос у него оборвался, упер глаза в затвор винтовки и тихо: — Пожженные лежат, сам видал…
Все это промелькнуло в памяти, и Егор коротко рассказал новому своему знакомцу, и тот никак не мог понять, при чем здесь великие поэты…
Потом, подумав немного, жестко и тяжело ответил, что немецкие солдаты говорят на другом совсем языке — тот как пустая консервная банка или стреляная гильза… И отвечать им можно только из миномета…
С трудом, глухо рассказал, что сам из Орловской области и видел нынешних немцев… Все его родные погибли от них… На его глазах погибли. Сам чудом спасся…
Он еще сказал, что знает смерть и теперь ничего не боится…
С детства казалось, что все бессмертны. И вдруг — все погибли, в один миг. Об этом не расскажешь. Он узнал смерть и понял цену жизни, ее краткость. Понял, что в краткий этот промежуток надо сделать как можно больше, надо все силы вычерпать, рассчитать их и применить к главному…
Сейчас главное — воевать. Нужны одни знания — метко бить из миномета. И он научился этому делу. Потом, если останется жив, займется языками.