Вернувшись домой, она бормочет ругательства в адрес сумасшедшего пианиста. Ее бесят глаза этого чудовища, она злится и в то же время про себя посмеивается. Она злится на публику, выискивающую в полумраке зала предмет, от которого этот ненормальный не мог отвести взгляда. Она злится и про себя посмеивается при мысли, что все эти люди аплодировали не Шопену, а ее телу, телу Жозефины Добини. Она идет спать и все еще злится, но перед тем, как лечь в постель, перед зеркалом в ванной корчит своей груди восторженную мину, которой обмениваются мужчины при виде ее в летнем наряде.
На следующий день в редакции газеты: звонил тот тип, он прочел статью, которую ты о нем написала. Хочет, чтобы ты пришла сегодня вечером на его второй концерт. Барышня: размечтался! Этот Квазимодо? Чтобы меня полапать?
День проходит, Жозефина ищет информацию о психе в интернете, смотрит посвященный самородку короткометражный фильм. Видит места, где тот вырос. Видит Жанину Луэ, трогательную, в своем роде — само совершенство.
Вечером Жозефина сидит в третьем ряду, на том же, что и вчера, забронированном месте. Программа уже другая и отличается разнообразием, Большая соната Гайдна, этюды Скрябина и опять Первая баллада. В тот момент, когда пианист начинает ее играть, Жозефина чувствует, как сильно забилось сердце, расстегивает вторую пуговку надетой на этот раз блузки и тут же жалеет о совершенной глупости. Луэ на протяжении всей Баллады не отводит глаз от… Жозефины? Нет, от клавиш. Жозефина испытывает облегчение и досаду, теряется, краснеет, стыдится расстегнутой пуговицы и зря оголенной груди, обижается на то, что он не выискивает ее взглядом, злится на себя саму за то, что рассчитывала и сегодня вечером вызвать восхищение этого противного мужчины, сердится на него за то, что поверила в его восхищение. Если бы он смотрел на нее с давешней вульгарностью, она бы ненавидела его за повторное посягательство; а сейчас она ненавидит его за демонстративное пренебрежение, которое воспринимает как предательство. А еще за то, что пришла? Что уступила заносчивому приглашению? Но больше всего она ненавидит себя саму.
После концерта, когда все поклонники и просители автографов уже отстали, Жозефина в ложе Поля-Эмиля. Через час Поль-Эмиль в постели Жозефины. А еще позднее они ужинают в красивом ресторане, единственном, который открыт в это позднее время, так как наша провинция засыпает рано.
Жозефину Добини еще никогда не видели за столом или под руку с мужчиной, который уступал бы ей в красоте. То, что молодая женщина красива, признают все. Поль-Эмиль — ее первый урод, причем в превосходной степени. За соседними столиками смущаются и даже не могут этого скрыть.
Обделенный тщеславием Поль-Эмиль ничего не замечает. Возможно, только удивляется, что его видят в компании с такой красивой женщиной, которая у мужчин вызывает зависть, а у женщин ревность. Хотя русские девушки в его глазах были не менее привлекательными, и быть выбранным самой красивой женщиной в мире не так удивительно, как быть, среди всех прочих, избранным самой Музыкой.
В этой ситуации гордыню стоит искать со стороны Жозефины. Что об этом подумают? Что надо быть довольно отважной и уверенной в своем выборе, чтобы так, публично, отстаивать свои столь незаурядные вкусы. Что страсть должна быть весьма безумной. Что он должен обладать безмерными достоинствами, которые бы затмевали его разительное уродство в глазах женщины поразительной красоты: он должен быть миллиардером или гением. Опьяненная этими мыслями Жозефина не жалеет проявлений нежности, наполняет свой лучистый взгляд самой большой любовью на свете и, кажется, готова, забыв о приличиях, у всех на виду перегнуться через стол, чтобы над разбитыми бокалами прильнуть к своему пианисту и впиться поцелуем в эту влажную губищу.
Если бы в ресторане нашлась женщина, которая слышала Поля-Эмиля в тот день или накануне, вид этой неожиданной пары не привел бы ее в замешательство. Поскольку пианист даже с самой неэстетичной внешностью хотя бы немного, но неодолимо завораживает мечтательную женщину. На концерте Поль-Эмиль являл поочередно, а иногда и одновременно пример неистовства — пол эстрады дрожал; и нежности — сотни растроганные сердец таяли. Как не вообразить для столь проворных и точных пальцев иное, востребованное не музыкой, применение? Для мускулов, способных довести рояль до предела возможностей, — объятия на грани исступления? Для рук, ласкающих мелодии и слагающих гармонии, — самые утонченные ощупывания и самые нежные касания? В мыслях тело и душа превращаются в самый совершенный полифонический инструмент: он уже слышит вздохи и стоны, которые такой артист сможет из него извлечь, видит себя напряженным и трепетным, как нескончаемая трель, затем оставленным в блаженном умиротворении, что следует за финальным фортиссимо, или продлевающим в прелестной грезе легчайшие обертоны последней прошептанной ноты.