— Послушайте-ка меня, приятель! Я большой друг нашего народа, особенно крестьян. Вернитесь назад, не пожалеете! Другого такого вам не найти. Он богаче всех в городе, доход его не так уж интересует. Сколько раз он нашим людям продавал дешевле, чем покупал сам. Вернитесь, я его уговорю. Он немного спустит, вы чуточку накинете — глядишь, и столкуетесь. — И незнакомец поволок отца назад.
— Маклер! — камердир подмигнул учителю.
— Вернулись, пгиятель! — опять запричитал еврей, вытаскивая мой будущий господский наряд.
— Ну, как сказали? — протянул руку отец и хлопнул по вялой ладони лавочника.
— Пятнадцать форинтов!
— Я своего слова не меняю! — Отец повернулся к выходу.
Лавочник и маклер понимающе переглянулись.
— Приятель! — закричал маклер, вцепившись моему родителю в торбу. — Приятель, мы же свои люди.
— Я тебя вижу первый раз! — откровенной грубостью прервал отец пустомелю.
— Что нам друг с друга-то кожу драть? — продолжал маклер, ничуть не смутившись. — Давай не будем мелочиться. Неужто ты из-за одного форинта откажешься от вещей, в каких и графские-то дети не ходят. Пожертвуй для своего сыночка еще одним паршивым форинтом. Эх, будь у меня такой сын, я б пожертвовал для него в сто раз большим. Наш почтеннейший торговец, добрейшая христианская душа, — маклер потянул лавочника, — и ты гордость народа нашего, — и он дернул за отцовскую торбу, соединил их руки и разбил уговор:
— Одиннадцать форинтов.
— Отстаньте вы от меня! Десять! И ни на грош больше. Я сказал. — И отец снова повернулся уходить, поправляя на спине торбу.
Маклер и торговец переглянулись с решительным видом, и лавочник с лицемерным отчаянием возопил:
— К чегту такая тогговля и такой гешефт! Беги! Если бы эта маленькая бедная малчик не был сколяр, ни за что не отдал бы! — И бросил одежду маклеру. Я бросился за учителем и Жоржем, сказал, что дело сделано, и мы все вернулись в лавку. Тут меня снова стали одевать и охорашивать. Отец сгреб в торбу мою деревенскую безрукавку с шестьюдесятью двумя оловянными пуговицами и тяжело вздохнул.
— Ну, прямо молодой барич! Ей-богу, он будто и не ваш сын! — весело щебетал еврей. А когда ему отсчитали десять форинтов, он униженно и горячо пожал всем нам руки и дольше всего прощался с отцом.
— Пгиятель, заходи еще! Тогг тоггом, а дружба дагом.
А я стал барином с головы до пят. Голова моя еще только не приобрела господского вида. Войлочный деревенский колпак тоже не мешало бы сменить. Здесь уже, по собственному своему вкусу и разумению, ни минуты не торгуясь, выбрал мне небольшую шляпу камердир и сам заплатил за нее. Со слезами на глазах я опять поцеловал своему благодетелю руку, точнее — вытертую почти до дыр старую перчатку.
Учитель и камердир взяли меня один за правую, другой за левую руку, и мы возвратились в дом светлейшего. Там родственник снова подверг меня придирчивому осмотру и пошел к его милости сначала сам. Учитель еще раз напомнил мне о приветствии, с которым я должен был предстать перед благодетелем. Вернулся Жорж.
— Идем! Только смелей! — подтолкнул он меня. У всех у нас, кроме камердира, сжалось сердце. Жорж постучал, раскрыл двери и учитель уверенно, я же и мой родитель, еле держась на ногах, вступили на сверкающий, как нож, паркет. Всех нас я тут же увидел в огромном зеркале напротив. Ох, это предательское зеркало! Как же оно нас выдало! Отец так перепугался, увидев себя в нем, что стал быстро ощупывать торбу и голову, чтобы убедиться, он ли это. Мы чуть не забыли подойти к руке светлейшего, хорошо нас вытолкнул вперед наш добрый дух, камердир.
Я схватил холодную лощеную руку Мецената, но он отдернул ее. Тогда я начал приветственное слово. Но Меценат и тут меня прервал:
— Значит, приехали? Это и есть тот самый добродетельный иллириец?[47]
Выйдет ли из тебя, дурачок, что-нибудь? Ну мы посмотрим. Прежде всего будь прилежен и помогай Жоржу. А теперь ступайте! — Светлейший взмахнул сначала правой, потом левой рукой, будто отгоняя от себя назойливых просителей. Мы снова бросились к его руке. Но он, выходя в другую комнату, только отмахнулся:— Ступайте, ступайте, иллирийцы, там посмотрим!
Покидая блестящие покои Мецената, я заметил, как поникли роскошные учителевы усы. Короткая встреча с благодетелем его скорее раздосадовала, чем обрадовала. Я чувствовал себя неловко, камердир усмехался, отец, почесывая то за одним, то за другим ухом, сказал, как отрезал:
— Э, такие уж они все, большие господа! Молвят «аминь», махнут рукой, кивнут — и мир настал! Никаких антимоний они не разводят, не то что мы, дураки, готовы разводить бобы даже вокруг кувшина с вином.
В первый день я запомнил только большой и отвисший живот светлейшего, гладкие щеки и руки, белые, как платок на головах деревенских молодух, когда они впервые отправляются в церковь. Румяные щеки напоминали еще пасхальные яйца. Запомнились также густые черные брови и пушистые, тоже черные, подстриженные усы, торчащие, как скошенная трава.