— Я тебя тоже ем, — сказал он. — Тхукахаме любят Мигеле.
Мы обменялись проникновенными и пространными комплиментами, и после этого всякий раз, когда я встречал Рауни, лицо его расплывалось в улыбке, он доставал нож и начинал его точить.
— Мне сегодня хочется есть, — говорил он.
Однажды я придумал еще более интересную шутку. Тихонько подкравшись сзади к спящему Рауни, я положил ему под гамак самую большую в Васконселосе кастрюлю.
— Рауни, — позвал я, — будь добр, заберись вон туда. Несколько минут Рауни беззвучно трясся от хохота; слезы ручьем катились по деревянному диску и, смешиваясь со слюной, падали на землю.
С помощью таких шуток для раннего детского возраста через бездну, разделяющую цивилизованного человека и индейца, был переброшен первый шаткий мостик взаимопонимания.
Рауни, младшему из тхукахаме, было восемнадцать лет. Это был широкоплечий юноша ростом 5 футов 9 дюймов. Длинные распущенные волосы падали ему на плечи. С мочек его ушей свисали, болтаясь, ожерелья из бус, и с самого детства нижнюю губу его растягивали все большие и большие куски дерева, пока, по моим измерениям, губа у него не достигла длины полутора сигарет.
Иногда, когда Рауни купался, диск выпадал у него изо рта, и мне приходилось надевать подводные очки и ласты и отыскивать диск в воде. Между нами установилась своего рода дружба, и тут я увидел, что Рауни общителен, жизнерадостен, говорлив и ему нравится быть со мной запанибрата. При всем том на него совершенно нельзя было положиться, он был бессовестный эгоист и 154 всячески старался понравиться летчикам, которые прилетели к нам, чтобы получить от них подарки.
Бебкуче был лет на семь старше и почти во всем представлял полную противоположность своему сводному брату. У Рауйи было гладкое и довольно красивое лицо. У Бебкуче, наоборот, было изможденное, антропоидное лицо с каким-то угрожающим выражением. Рауни носил губной диск, а у Бебкуче нижняя губа была порвана, и ниже губной щели у него было отверстие. Бебкуче умел гортанно произносить лишь несколько португальских слов, был туг на учение и совсем не обладал жизнерадостностью и любознательностью Рауни, которые делали его таким забавным собеседником. Бебкуче жил как-то обособленно, он был некрасив, мрачен и редко разговаривал с теми, кто не был его другом. Но прошло несколько месяцев, и мне стало ясно, что Бебкуче предан, бескорыстен, мягок по натуре и всегда думает об интересах братьев Вильяс и экспедиции. Убив в лесу дичь, Рауни был готов тут же съесть ее, Бебкуче же приносил добычу в лагерь. При всяких задержках и отсрочках Рауни мрачнел, неистовствовал и грозился уйти в джунгли; Бебкуче продолжал спокойно исполнять свои обязанности. Он не был ни умным, ни забавным, но обладал необычайно развитым чувством собственного достоинства. Его можно было поставить рядом с Умслопогаасом Райдера Хаггарда или Чингачгуком Фенимора Купера, и в жизни он был таким же преданным другом, какими в книгах были его прототипы.
По вечерам в Васконселосе один из них или оба нередко подсаживались к моему гамаку. Иногда они разговаривали, но чаще пели. Однажды Рауни попросил меня «спеть песню Мигеле», и я, как смог, спел «Боже, храни короля». «Мигеле не умеют петь», — сказал с состраданием Рауни и с тех пор неизменно развлекал меня пением. У него был прекрасно поставленный голос и музыкальный слух. Ничто не доставляет тхукахаме такого удовольствия, как пение.
— Тхукахаме поют, — говорил он, — когда солнце еще не вышло из-за деревьев, и когда солнце высоко в небе, и когда солнце ложится спать. А потом они поют всю ночь.
— И женщины тоже?
— И женщины, и дети, и мужчины. Ты услышишь, как мы поем, когда придешь к нам в деревню и поживешь у нас. Мы будем петь для тебя.
— О чем же вы поете? — спрашивал я. — Наверное, про охоту, про войну и про то, как вы съели большого тапира и как вам после этого захотелось спать?
— Да, — сказал Рауни. — Мы поем об охоте, о войне и о многом другом. У нас есть песня о маниоке. О том, как мы делаем стрелы, о том, как мы идем домой, добыв мед. Песня о хлебе. Песня о пантере, — и, сплюнув через диск, он низким голосом затягивал песню; все остальные индейцы собирались вокруг и, когда он кончал, говорили: «Красиво». И это было действительно так. Хотя тхукахаме — люди первобытные, они очень музыкальны; стоило Рауни услышать караибскую песню — и он с одного раза мог петь ее.
Таким образом, еще до начала экспедиции между мной и двумя тхукахаме установилось нечто вроде дружбы. Они часто говорили мне, что мы будем делать, когда придем в их родные места.
— Ты пойдешь со мной охотиться, когда придешь в наши края?
— Конечно. А у вас много дичи?
— Много!
— Много?
— Да. Много-много. Олени. Тапиры. И пумы. Пумы охотятся на тхукахаме. Они любят тхукахаме и едят их.
— А тхукахаме охотятся на пум?
— Да. Охотятся. И на черных пум тоже охотятся. Приходи к нам, я тебе покажу. Теперь у меня есть ружье, и я убью много пум.
В ограниченном словаре Рауни глагол «сажать» имел много значений.