Я поворачиваюсь и ухожу, спиной чувствуя их взгляды. Дует; узкая улица как труба: в нее затягивается весь воздух, он продавливается сквозь нее и вылетает на другом конце. Ветер толкается в спину, а перед библиотекой он сквозит из каждой протянувшейся от фьорда улицы, сифонит изо всех проулков и закоулков, заплетает ветряной лабиринт, вырваться из которого можно, только куда-нибудь зайдя. Я вприскочку спешу вверх по лестнице, но на полпути вижу, что опоздала. Библиотека закрыта. Я останавливаюсь. Из массивных дверей выходят служащие, они смеются и шутят — суббота, и посреди толпы я вижу мою девушку с выдачи, ту, к которой я всегда хожу. Она сразу же замечает меня и улыбается, но я не отвечаю тем же, однако она все равно останавливается на моей ступени и говорит:
— Ну-ну, ничего
— Есть, — отвечаю я. Я дрожу, и мне неприятно, что она это видит.
— Да ты вся белая. Ты слишком легко оделась. А сегодня холодно. Ты куда сейчас пойдешь?
Я пожимаю плечами. Никуда. Я никуда не собиралась.
— Можно пойти ко мне, я живу рядом, — говорит она и машет в ту сторону, откуда я пришла, но я стою как стояла. Она кладет руку мне на плечо.
— Пойдем-пойдем, тебя нужно разморозить. — И она обнимает меня. Я стою совсем тихо, я жду, я прислоняюсь к ней и чувствую, как тепло медленно перетекает ко мне из-под ее пальто. Я дышу и слушаю. Я не хочу идти, я хочу еще постоять так, и мы стоим, а потом уходим.
На той улице уже нет ни лошади, ни телеги, и у ворот не стоят женщины. Я останавливаюсь и озираюсь: может, мне все приснилось, или я потеряла сознание, или вообще у меня так плохо с головой, что я вижу то, чего нет. Но вдоль тротуара лежит битое стекло. Кто-то убрал кучу мусора, а мелкие осколки сгреб в сторону. Уже унесли и огромную лошадь, и телегу с тряпьем и склянками.
— У него нет теперь ничего, — говорю я.
— У кого?
— У старьевщика с лошадью. Она умерла.
Мы проходим квартал, сворачиваем на Ростедсгате и заходим в дом, где на каждой ступеньке лестницы плиткой выложен орнамент в виде звезд: синих, серых и нежно-красных, а по бокам — кованые перила. Такие в Осло в каждом парадном. На двери ее квартиры на втором этаже написано "Солыун Скауг". Прихожая выкрашена в синий цвет, а в комнате — книги и картины, но не как у Лоне. Здесь книги лежат стопками на полу рядом с забитыми полками, а картины — это фотографии.
— Мое семейство, — показывает она. — Ты пока не раздевайся, сначала протопим. — Сольгун идет в угол к печке, прихватив из ящика в прихожей дрова и "Дагбладет" за прошлое лето. Я хожу, рассматриваю книжки: многие я читала. Хозяйка стоит согнувшись, она комкает газеты и запихивает их в печку, чиркает спичкой и некоторое время еще ждет, пока займутся дрова в печке. У нее светлые волосы, совершенно прямые и длиной до мочки уха, поэтому, когда она наклоняет голову, затылок оголяется. Он белый-белый. Мы стоим у печки, вытянув вперед руки,
— Может, она воскресла, — говорит Сольгун.
Я качаю головой. Она снимает пальто и вешает в прихожей, и я снимаю куртку. Конторка выдачи — это как униформа; когда Сольгун не стоит за ней, она другая, а тем более дома. Меня клонит в сон. Сольгун убирает со стула книги и предлагает мне сесть:
— У меня есть бутылочка вина, мне достали. Сейчас сварим глинтвейн.
Она уходит на кухню, я дремлю в кресле. На одном из фото снят хутор. А перед домом стоит босая девочка. Я ее сразу узнала. Наверно, я сплю, в печке шкворчит.
Сольгун приносит две дымящиеся чашки, и мы пьем глинтвейн. Он горячий, сладкий, горьковато-пряный, я отпиваю два больших глотка.
— Не так быстро, — просит она, и я думаю, она имеет в виду, как я пью, а оказывается — как я говорю:
— Я половины не понимаю.
Я очень сонная, поэтому выговариваю слова медленно-медленно, и они не успевают за мыслями. Я слышу, что я рассказываю о бароне Биглере, как он по вечерам прикатывал в ландо и швырял детям мелочь на мостовую, о деде в хлеву, о Иоргенсене-гестапо, который бил меня по лицу, а год спустя утонул при загадочных обстоятельствах. Я говорю, думаю и смотрю все время на Сольгун: без пальто она худенькая, не тощая, а стройная. Она сидит на краешке стула с кружкой в руках, улыбается и слушает. У нее морщинки на лице. А я не стройная, у меня карие глаза, крупные черты и скулы, как у эскимоса, как сказала однажды мать, и про это я тоже рассказываю.
— Скорее, как у негра, — отзывается Сольгун. — Белого негра.
У меня круглый лоб, и теперь, когда волосы короткие, они стали еще курчавее и жестче.
— Просто ты создана для других стран, — говорит Сольгун. — Для Испании, Италии, может, Марокко.
— Я уеду в Сибирь, — объясняю я. — Это Еспер, мой брат, собирался в Марокко, и он уже там, но писем не пишет. Ему достаточно одного дня на солнце, и он становится коричневым.
— В Сибирь? — переспрашивает Сольгун.
— Да.
— Здесь тоже скоро ударят морозы. Подожди еще.
— Я привыкла мерзнуть, — говорю я.