Второй в ответ пожимает плечами; оба не смотрят на меня — глаза у них на затылке, что ли, потому что они следят и за рингом в центре помещения, где двое мужчин, одетые в основном только в перчатки, скачут, надыбив спины. Один только что нанес другому удар, и ударивший — как раз тот, кто пригласил меня сюда. Рыжие локоны всклокочены, белое тело изогнулось дугой, на спине у него веснушки, впадины и выступы, рельеф которых меняется при каждом его движении, он крепкий, но поджарый, а ноги вытанцовывают так, будто им не случалось спотыкаться. Тела обоих блестят в свете лампы, и мой мужчина проводит новый удар, раздается неприятный глухой звук; это же больно, думаю я, а мой останавливается, наклоняется вперед, упершись перчатками в колени, и говорит:
— Ой, извини. Больно? — и вид у него сконфуженный, в ответ противник мужественно улыбается, хотя ему, конечно, больно.
— Хватит, — вмешивается мужчина в зеленом. — Идите в душ. Так, те, кто участвует в турнире в выходные, — строиться, и постарайтесь раз в жизни не орать!
В молчании отовсюду на ринг лезут ребята моего возраста и помладше в толстых свитерах, которые они молча стаскивают с себя и строятся, полуголые и зябнущие, в две шеренги, а давешние бойцы отступают к веревке. Тут-то он замечает меня и приветственно машет перчаткой. Все оборачиваются. И вопят. Крик ударяется о потолок, отлетает к двери, бьется о стены, он заполняет собой все, и я вжимаюсь спиной в кирпичную кладку. Я молчу, я сама не своя, а мужчина в тренировочном костюме поворачивается и долго смотрит мне в глаза, прежде чем гаркнуть:
— Заткнитесь!
Становится тихо. Он смеется и ненавидит меня, хотя видит впервые в жизни.
Тот, кого ради я здесь, проходит между рядов, о чем-то думая, глядя в пол и расшнуровывая перчатки и, встав передо мной, говорит:
— Вытяни руки!
Я тушу сигарету в пепельнице у двери и исполняю его просьбу. Он натягивает на мои руки перчатки и наклоняется, держа указательный палец на подбородке.
— Ударь сюда, — велит он серьезно. Я слегка смазываю его по подбородку рукой в перчатке, он сгибается, выпучивает глаза, судорожно хватается руками за горло, пятится, потом делает пару шагов вбок и опрокидывается навзничь. Он хрипит, как в агонии. Я не могу сдержать смех: вылитый Еспер, такой же затейник. Но больше никто не смеется. Мужчина в зеленом пялится на меня безо всякой улыбки, все смотрят на дверь, рядом с которой я стою, и я чувствую, что в комнате не продохнуть. Я стягиваю перчатки, бросаю их на пол и говорю:
— Я жду тебя за дверью ровно пятнадцать минут.
— Снег идет, — говорит он.
Вечер темный, плотный и непостижимо белый. В гору еда машина. Снег прыгает в свете фар и покрывает асфальт та кой твердой коркой, что машину заносит на повороте с Грен ландслейре, и она тужится в гору, буксуя и упираясь всеми колесами. Он поворачивается и смотрит ей вслед.
— Была б у меня машина, я б поездил! — заявляет он, а куда бы он поехал? Но у него делается вид такой бедной сиротки, что я беру его под руку — и сразу же чувствую, что никогда раньше мы друг до друга не дотрагивались. Странно. Я почему-то думала иначе, и не раз. Он напрягается, сип подергивается тенью, рука в рукаве как жесткая и негнущаяся железка, и я отдергиваю свою раньше, чем он успевает при жать ее к себе.
— Куда б ты поехал?
— Не знаю. Вот я был в Эребру, можно поехать в Эребру.
— Что ты там делал?
— Все баптисты-обувщики ездят в Эребру, там училище. Л машины у меня все равно нет.