— Горячий, смотрю, ты парень, — качал головой Шмелев. — В принципе идея нужная, хоть и не новая. В начале прошлого года проводилось же такое, а результат, как видишь, нулевой.
— Когда? Не помню, почему меня не вызывали?
— Ну, может, и не совсем такое, но что-то в этом роде.
— Ну и пусть! Проведем еще, но как следует! Сплотим вначале ротный актив, а потом в отделениях. Тогда никакие Вострики и Апрыкины не будут страшны. А сперва договоримся с тобой: я тебя поддерживаю и защищаю во всем хорошем и одергиваю в плохом, ты — меня. Идет?!.
Перестраиваться надо в первую очередь нам — активу. Тогда пойдет работа!..
— Идет, — улыбается Елиферий. — Я ведь тоже когда-то был таким.
— И что случилось? Сейчас не старик, всего на каких-то четыре года старше.
— Да-а, — тухнет Елиферий, — есть кое-какие причины. Думаю, скоро тебе мешать не буду.
— Как? Ты и так не мешаешь. Наоборот, что все это значит?
— А-а, — огорченно машет рукой, — после узнаешь…
От Любы письмо:
«Борис! Так поступать, мягко говоря, нечестно. Почему решил не писать. Может, я чем-нибудь обидела?.. Скажи прямо. Или Петр запретил — тоже сообщи. Вообще-то, некрасиво получается: поразвлекался и бросил. Тем более, что скоро выпуск. Или писал по принципу — пока было тяжело и скучно служить, хоть чем-то заняться. А когда без пяти минут офицер — finita la komedia.
Дурно пахнет все это. Так не поступают товарищи, не говоря уже — друзья. Не понимаю, зачем было выступать инициатором переписки, убедить меня ответить, чтобы сейчас, после прошедших полутора лет, прекратить ее? Не понимаю, зачем это тебе было нужно? Да и как жестоко? Разве я заслужила такое?..»
Вот она, расплата за бессмыслицу. Но я же ничего не обещал ей. И она с первого письма знала, что пишу по просьбе Вострика и под его контролем.
И все равно я чувствовал себя неловко, точно совершил пакость. А может, на самом деле совершил?.. Но я же не хотел! И готов искупить вину. Но в чем и чем?.. В конце концов третий всегда лишний! Им же лучше, старым друзьям…
Я сидел за письменным столом в партбюро батальона, оформлял комсомольскую документацию, когда открылась дверь и в комнату вошел старший лейтенант Толстов. Чернобровый, с орлиным взглядом и носом, он прошел к окну, к столу Шмелева.
— Как с докладом?
— Пишу, — поднял голову Елиферий.
Толстов, повернувшись, взглянул на меня, потом прошел за Шмелева, склонился над столом, открывая ящик.
— Ушаков! Возьми-ка на память, — и протянул тетрадный лист и фотокарточку.
Вернувшись на место, я рассмотрел их. Лист оказался черновиком письма, которое получила мама. А с фотографии рисовался портрет ротным художником.
…Толстов подсел к Шмелеву.
— И что надумал?
— А что думать? Пока не поздно, надо ложиться в госпиталь.
— Сейчас нельзя, попозже ляжешь.
— Когда позже-то? Вот-вот начнутся годовые зачеты, да заключительные полеты. А там и госэкзамены!..
— Все равно нельзя.
Дрогнувшим голосом Елиферий сказал возмущенно:
— Вы что, хотите, чтоб я без ног остался? Я и так едва до аэродрома бреду. Давно ли из лазарета?..
Вот так новость?! Елиферий, оказывается, сильно болен, а я и не знаю. Хотя видел, как его под руки вели двое курсантов в санчасть, а он еле переставлял ноги, спускаясь по лестнице. Но я не придал этому значения.
— Но ты же секретарь! Не был бы им — ложись, пожалуйста.
— Здорово живешь! Да что я, незаменимый, что ли? В бюро девять человек, а мне подлечиться нельзя!
— Но кем заменить? Действительно некем.
— Да тем же Ушаковым!.. Молодой, энергичный, инициативный, с интересными идеями. Да и замсекретаря!
— Ушаковым? — оторопело-разочарованно протянул Толстов. Так, что я, похолодев, сжался.
— Или только на бумаге замом числится? А не на деле? — не успокаивался Шмелев. — Кстати, за перестройку. Поговорите-ка с ним — удивитесь.
— А мы что… против? — оживился Толстов.
— Выходит так — раз не видим подлинных борцов.
— Ушаковым? — разочарованно протянул Толстов и так поглядел, что мне стало неудобно за него и за себя.
Вот она, откровенная оценка и отношение. Не с трибуны и без громких дежурно-штампованных фраз… Но ведь стою этого, не сравнить же с Шмелевым. Да и не потяну, не справлюсь с работой…
Видимо, поняв мое состояние, Толстов изменил тон:
— Ушаков — хороший курсант, передовик, отличник, но-о, — развел руками, — но-о… но…