Старая нянька Недвига рассуждает: «Что в тереме, что в церкви, ты завсегда спасенный человек; там образа, закрещены все двери. А что в саду? Ту т вольная земля, ну, значит, он, оборони Создатель, свободно ходит». Одна из девушек предлагает: «А зачураться, не подойдет». — «Все: Чур! Наше место свято».
Двоеверие выказывается в двойственных обрядах, исполняемых по-простому, без рефлексии. Перефразируя изречение Глафиры Фирсовны из «Последней жертвы» («Совсем не обедать нездорово, а по два да по три раза хоть бы каждый день Бог послал»), можно сформулировать постулат русского двоеверия так: «Совсем не веровать нехорошо, а по две да по три веры хоть бы каждый день кто-то послал»…
Дальше — больше: воевода, оказывается, давно держит в тюрьме некоего волхва Мизгиря. «…Без Мизгиря ни шагу. Уж давно бы его казнить пора за чародейство, а он в тюрьме его томит; да днем ли, ночью ль, во всякий час к себе в покои водит, по книгам смотрит, в шестокрыл и рафли». «Шестокрыл» и «Рафли» — старинные астрологические и гадательные книги. Несмотря на солидный возраст суеверий, Островский относится к ним, как обычно, без всякой почтительности. Мизгирь — такой же «надувательный», жуликоватый волхв, какою позднее в творчестве драматурга предстанет гадалка Манефа («На всякого мудреца довольно простоты»), его можно купить и он скажет, что велено. Зачем поехал в лес воевода Шалыгин — неясно, всем он говорит разное. «Там и зверя погоняем денек, другой». «А вот, дай срок, схожу на богомолье». Зверя гонять или на богомолье? А может, и то и другое разом? Двоеверие ведет к определенному лукавству, двойственности поведения, но это двойственность не специально лицемерная, осознанно-хитрая, а органическая, русская.
Челядь толкует в доме Бастрюкова: «Давно у нас старый барин в Москву уехал?» — «За неделю до русальной, да поста неделя, вот и считай». Русальная неделя — следующая за Троицей, начиная с Духова дня, связана с обрядами языческих празднеств в честь русалок. Что ж, и русальная неделя, и неделя поста— все годится для отсчета русского времени. Такая уж широкая у русских людей натура, свободно вмещающая и «чур», и «крест». В ней всегда найдется уголок для древних богов, для почтительного жеста в адрес неведомого, для надежды, что каким-то образом удастся весомо напомнить нечистой силе про некий древний «уговор» с ней. Душа, могущая разместить в себе две веры — воистину слишком широка. Ей легко раскачаться, грозно накрениться в любую сторону. Вот и Нечай Шалыгин, человек недюжинный и более других двоеверный, человек больших масштабов и изрядной природной силы, накренился в сторону произвола, самодурства, тирании.
Когда терем воеводы засыпает, на зыбкой границе между сном и явью в пьесе Островского на сцену выходит… домовой. Все двери закрещены, и чур сказан, но крест домовому не указ, а чур он соблюдает — но терем именно его владение, его царство.
Современники Островского, в целом приветливо отнесшиеся к пьесе, из-за этой сцены разошлись в суждениях. Тургенева она восхитила, а Писарева возмутила: «Если г. Островский верит во всякую чертовщину, то что же смотрит редакция “Современника”?»
В наши дни исследователь Черных откомментировал неудовольствие Писарева: «Критик, разумеется, понимал, что не писатель верит в домовых, а его герои»[115]
.Вот и не «разумеется». Верования героев одно, появление образа, олицетворяющего эти верования, — совсем другое. Мало ли во что верят герои Островского, а появился въявь один только домовой. Значит, драматург именно его как-то особо выделил, «наградил» олицетворением. Из всей совокупности народных верований в домового, Островский взял самые хорошие, милые его черты. Речь домового в пьесе — тихая, добродушная. «Я поглажу тебя лапой бархатной на богатство, на радость с милым дружком…» Так и улыбаешься от этой «лапы бархатной».
Домовой появляется в девичьем тереме, где царствует старая нянька Недвига с ее старыми сказками и где нечего делать «демону государственности». Домовой для этого царства самый подходящий божок.
Бог создал человека, а человек создает богов, маленьких богов для домашнего обихода, и они не какая-то отвлеченная туманность, они реально воздействуют на человеческую жизнь. Конечно, не на главное, не на коренное в ней — а на то, что им по малым их силушкам. Домашние божки немножко наказывают, немножко благословляют, хлопоча в основном по хозяйству. И домовой, и прочая нечистая сила, а равно и все жесты «двоеверия» имеют в пьесе Островского власть в определенных пределах. Они являются там, где у человека есть какая-то область своеволия, какие-то собственные пристрастия, любовные или имущественные. Здесь, в тереме, царство сказочное, здесь старая нянька рассказывает сказки, и здесь, видимо, эти сказки и рождаются.
Но страдальческие русские песни родились не здесь.
Когда воевода, заблудившись в лесах, попадает в дом другой старухи — старухи-крестьянки, русский мир предстает перед ним совсем иным. Не сказочным.