В доме у поместных крестьян, живущих «за мурзой крещеным», в эту ночь собралось великое множество народу всякого звания, простого народу — бортников и лесорубов, рыбаков и целовальников, идущих с казенным товаром. И мир здесь становится прост и суров, как домотканый холст, речь незатейлива и деловита. Здесь «чище смерть, соленее беда и земля правдивей и страшнее» (О. Мандельштам). «Ты ворожишь?» — спрашивает старуху воевода, и та отвечает: «Нам, барин, и ворожить-то не о чем. Мы Бога и так прогневали…»
Не об чем ворожить в этом суровом мире, где отнят последний оплот воли — Юрьев день, единственный день, когда крепостные могли менять хозяев. «Давно мы присмирели, с царя Бориса». Здесь живут с осознаньем Божьего гнева и немилости царя и ходят под ними смирно и осторожно, с особым мужественным и мученическим достоинством.
Не раз поражал и удивлял современников Островский. А от песни старухи-крестьянки особенно дрогнула душа. Сам М. П. Мусоргский, великий выразитель звучания народной стихии, написал к ней музыку. «Колыбельная» старухи из «Воеводы» — не народная песня, это вольная стилизация, да, собственно, просто сочинение самого драматурга.
Вспоминаешь край, который «в рабском виде царь Небесный исходил, благословляя» (Ф. Тютчев). Старуха исполнена строгого и печального достоинства. Точно и в самом деле чувствует себя стоящей прямо перед лицом Бога. «Ты отойди, здесь ангельское место», — говорит она воеводе, ничуть его не убоявшись. Старуха охраняет своего внучонка, свою надежду на прощение Бога и милость царя.
Здесь, в этом суровом, немногословном, домотканой мире, окруженный простым народом, подле ангела-младенца, воевода чувствует укоры совести — «дрожит Иудой», и не помогает ему заветный «чур». Совесть «чуром» не прогонишь. Наступила последняя простота: все ушло — лешие и домовые, сказки и прибаутки, расписные терема, девичьи игры и молодецкие пляски. Остались Бог и народ. Бог отвернулся от народа, забыл его, разгневался?
Нет, Он здесь. Но Он не домовой, чтобы гладить лапой бархатной, и не леший, чтоб сбивать с зазевавшегося путника шлык, Он не будет сторожить сытый сон или подгонять коня. Его сила и его власть — закон в сердце человека.
Мир неволи, где живет старуха-крестьянка, простой русский мир, уравновешен в «Воеводе» Островского другой сферой — русской вольницей, где героем — разбойник Роман Дубровин.
Если в теремах живут сказки, в избах — песни, то здесь, на воле, где живут «беззаконные», вольные люди (и разбойники, и пустынники), поются-сочиняются духовные стихи и жития. Здесь сложился любимый русский сюжет о разбойнике, ставшем пустынником, о превращении греха в святость. Это возможно только на воле! «Мы оба беглецы, — говорит пустынник разбойнику. — Ты злом за зло, обидой за обиду греховному и суетному миру воздать желаешь; я молюсь о нем».
Пустынник — из череды кротких, милосердных старцев Островского; их немного — Кулигин («Гроза»), Архип («Грех да беда на кого не живет»), Аристарх («Горячее сердце»). Существуя в широких, напряженных мирах этих пьес, они мало участвуют в действии, их дело — являть собой необходимый противовес грешному миру.
Разбойник Дубровин, как и старуха-крестьянка, ходит прямо «под Богом», осознает себя по Божьим законам; в его мировоззрении нет ни судьбы, ни «нечистой силы», никакого потаенного уголка для всяческих суеверий. Абсолютная воля и абсолютная неволя, протест и смирение упираются в одного, единого Бога, перед которым эти герои готовы всякий час предстать без страха. Ни лукавства, ни лицемерия, ни трусости: дескать, хочешь меня судить? вот он я! суди!
Удивительно, что и старуха-крестьянка, и Дубровин живут в слиянии с природой, на щедрой земле, рядом с вольной Волгой, но не ведут с ними разговоров, не одушевляют их, не имеют домашних божков и держатся в стороне от ветхих стихий. (Ласково-уважительно разговаривает с Волгой не Дубровин, а Степан Бастрюков.) Но суровость такого мироотношения дополнена и разукрашена другими обитателями «Воеводы», всем многоцветьем их верований, любовей и надежд. На суровом холсте вытканы чудесные узоры, и все-таки узоры узорами, а это — основа…