Островский дает работу актерам, материал для издевательства — режиссерам, пищу для ума и сердца — зрителю, деньги — казне. Но он умер, наследников нет, и защитить его, выходит, что некому. И поэтому любой бойкий малограмотный проходимец может его пьесу переименовать, переделать, вписать туда свое, может обессмыслить текст своими постановочными «находками». И никто не смей и возразить — иначе ты душитель свободы, ретроград, мракобес!
Какие-то странные нравы воцарились в театре. Например, в искусстве исполнения музыки есть сейчас авторитетное и популярное направление, называется «аутентичность». Это означает: произведение автора мало того что исполняется точно так, как написано, но еще и на тех же инструментах, что были при жизни автора! Не допускается никаких позднейших изобретений! Играете Моцарта — так извольте ровно на тех инструментах, что были при Моцарте… А теперь представьте себе, что вы приходите на концерт в филармонию, а к вам выходит полуголая дама, говорит, «Моцарт. Симфония тара-ра, та-ра-ра-рум» — и затем оркестр из трех электрогитар и баяна начинает играть симфонию № 40, выпуская такты и целые музыкальные фразы. Представили? Не может быть, говорите? Но это происходит — только не с композиторами, а с драматургами — каждый день в драматическом театре, причем на самых прославленных сценах, некоторые даже называются «академические». Ну, если «академия» — это другое имя борделя, спорить не буду…
Автор на современной сцене абсолютно бесправен, и нет ему защиты. А почему, собственно? Почему Островского, «боженьку» русского театра, чье имя — гарантия хорошей работы для десятка поколений зрителей, некому защитить? А почему бы, собственно, какому-нибудь зрителю не подать в суд на театр, который вводит в заблуждение потребителей, переименовывает, извращает классические пьесы? Может, это отрезвило бы одуревших от «свободы» театральных деятелей, и вместо жалкой коммерции они занялись чем-нибудь хоть отдаленно похожим на древнее и прекрасное искусство театра.
Подобный жизни — угоден Богу
«Буду горячиться, заспорю — унижу и себя, и идею…», — волновался один герой у Достоевского. И я вот себя останавливаю, одергиваю — не надо горячиться и унижать «идею», надо спокойно, хладнокровно…
Не получается. Хочется куда-то бежать, найти кого-то Во Всем Виноватого (образ, придуманный писателем Сергеем Носовым) и воздать ему за все.
За уничтожение русского психологического, жизнеподобного театра, за то, что актеры не умеют ходить и говорить, за отсутствие характерологии — что в драматургии, что в режиссуре, что в актерском мастерстве. За то, что больше нет ни общих законов, ни доступных пониманию критериев, одна бесовщина по имени «самовыражение». (А чего им, бесам, выражать-то? У них за душой ничего нема.)
Но нет его, Во Всем Виноватого. Этот котлован, как всегда, рыли сообща. И вырыли.
Боже, что за туман стоял в наших глазах! Почему мы смотрели — и не видели, а и видели — не понимали…
Так еще со времен учения в Театральном повелось: отчего-то было принято о русском, бытовом, жизнеподобном театре говорить с небольшим (поначалу), едва заметным небрежением: да, была такая архаическая форма театра, но с приходом счастливой эры великих режиссеров жизнеподобие осталось в прошлом или эволюционировало куда-то, не говоря уже о том, что появился великий, величайший условный театр, главное условие которого — это признать, что режиссер имеет право на все, а все остальные, и в их числе автор, — ни на что.
Почему условный театр лучше жизнеподобного, не объяснялось, но отчего-то по самому тону рассказа было ясно, что лучше, выше, символичнее, философичнее. Хотя из очерков истории театра чувствовалось, что зритель этот свой бытовой, жизнеподобный театр любил, понимал и буквально рвался в него смеяться и плакать над его живыми бытовыми образами. Понимание и любовь были. Сильное воздействие — через актера — было.
Вообще-то
Жизнеподобный театр так же похож на жизнь, как, скажем, пейзажи Левитана на русскую природу. Природа состоит из материи, и пейзажи тоже: краски, холст и кисти так же материальны, как вода, воздух и земля. Еще что-то, не правда ли? Душа художника, его дар, выбор натуры, труд по концентрации и передаче впечатления и мысли. Изображение деревьев, реки, неба— всего, что т ак привычно и понятно, но это не река, небо и деревья просто так, сами по себе, это художник Левитан. Его душа. По существу — пересоздание, трогательное в своей наивности (а ненаивного искусства не бывает!).
Вопрос такой: а если нет неба, реки? Если просто пятна, синие, красные? Будет выражена душа художника?