Унылая, опасная, лишенная жизни пустыня потянулась им навстречу. Литвинов шел, про себя считая шаги – до тысячи и снова, прислушиваясь к боли, ставшей вдруг какой-то дряблой, старческой – именно так развивается немощь у стариков, с приглушенной вялой болью, собственно, им больше и не нужно, их и дряблая боль доконает; стараясь непораженным ухом ухватывать хотя бы часть того, что слышал проворный, похожий на разбойника Шавкат – майор сравнил его с разбойником и постарался посмотреть на себя и на него со стороны.
Невольно улыбнулся – и хорошо же они выглядят: басмач в драном халате с древней длинноствольной пищалью и усталый воин в окровавленной одежде, и не пьяный вроде бы, а качается, и сильный вроде бы, но слаб донельзя. Зато хорошо вооруженный – современным «калашниковым»! Вот тебе и парочка, баран да ярочка – не приведи Господь кому-нибудь в темноте встретиться!
– Первое мая, Первое мая, – едва внятно забормотал майор – он словно бы открыл новый счет шагам, – праздник Первого мая. Больно-то ка-ак!
Туман приподнялся еще выше, назад пополз проворнее, потянулся на юг, к границе, в Пакистан, к душманам; майор пошевелил губами, провожая его недобрыми словами, поймал спокойный настороженный взгляд Шавката, спросил:
– Чего, Шавкат, так смотришь?
– Я теперь о Гордиенко думаю, – нехотя ответил Шавкат, – почему он стал таким?
– Все очень просто. – Рот майора сжался, будто от сухой судороги, ему стало неприятно. – Жизнь у нас дома такая, что многие стремятся удрать за границу – одни тайно, другие явно. Не нравится им жить у нас, Шавкат. И Гордиенко тоже не нравится. У него тайное стало явным, вот и все. Одни едут в туристические поездки и остаются за кордоном, другие удирают с пароходов, третьи изменяют на войне. Кто виноват в этом? Кто? – Майор пожевал губами. – Да мы сами и виноваты! Школа, пионерская организация, комсомол, политработники и мы – командиры. – Голос Литвинова от накатившей слабости надсекся, сорвался на просквоженное сипенье. – И ты, Шавкат, виноват. А теперь Гордиенко рыщет по пустыне, руки к губам прикладывает рупором, нас пытается подстрелить.
– Не жить ему! – сказал Шавкат.
– Как знать!
– Все равно не жить!
Майор замолчал. Шавкат слышал теперь лишь мягкий мертвенный хруст под ногами – песок давился с противным могильным звуком, еще Шавкат слышал далекие невнятные звуки, вроде бы звериные, и, думая об этих звуках, зорко поглядывал по сторонам; майору же каждый шаг отдавался в голове колокольным звоном – бом, бом, бом! Идти было больно, но он одолевал эту боль.
Неожиданно Шавкат на ходу передернул затвор «бура», загнал патрон в ствол.
– Ты чего? – спросил майор.
– Не знаю. Неспокойно что-то… Может, почудилось?
– Никого же нет!
– «Прохоры» от нас не отстали, командир, «прохоры» преследуют нас.
Майор беспокойно оглянулся.
– Шавкат, я их не вижу! И не слышу – одно ухо-то у меня нормальное, я должен их слышать, а я не слышу! – Майор подумал о том, что Шавкат жаловался ему на железный вкус во рту – все пропиталось, мол, железом, как у отравленного; но ведь и он сам, майор Литвинов, тоже насквозь пропитался железом, он тоже – отравленный. И влажный липкий воздух тоже насквозь набух железом, на песке даже проступает железная ржавь, железная крошка вместе с песком хрустит на зубах, до крови режет небо, десны, язык, лишает сил, прижимает сердце. Сердце отказывает – бьется еле-еле. – Где «прохоры», Шавкат?
– Не знаю, командир!
– Тогда зачем ты загнал патрон в ствол? – Вопрос был лишним, раньше майор никогда бы не задал его, но контуженый, полуоглохший человек – не тот, что здоров и силен. Майора беспокоило, ущемляло то, что он не видит и не слышит того, что видит и слышит Шавкат; он начал встревоженно оглядываться по сторонам. – Никого не видно!
– И я никого не вижу, командир! Это и плохо! – Шавкат поежился.
– Ты не забудь о карте, Шавкат! – попросил майор.
– Так точно!
По-русски Шавкат говорил чисто, хорошо вылепливая слова, одинаково легко справляясь и с мягкими и с твердыми буквами, без всяких карикатурных «твоя-моя», «чьто» и «кьто», «ми-ви», «нэт» и «зам эсть буду» – таджикский язык принимает все звуки русского языка, все буквы и запятые, потому в Средней Азии так чисто разговаривают на русском в отличие от Кавказа, где в языке много гортанных звуков, и когда кавказец начинает объясняться в Москве, то захлебывается в «гх», «кх», «г-гкы» и других буквах, он даже нежные «о», «а», «е», «и» произносит с «гх» и «кгхе».
«Шавкат способность к языкам имеет, – подумал майор, беспокойно глянул по сторонам: ощущение опасности, которое заставило Шавката взять наизготовку “бур”, передалось и Литвинову. На ходу он несколько раз пригнулся, желая заглянуть под туман, но ничего не увидел – пустыня была безлюдной, чистой, одинокой и враждебной; он перевел автомат на одиночную стрельбу: патроны надо было экономить. – А железо что-то не исчезает – вся пустыня в железе. И запах металла в атмосфере – тяжелый, давящий дух железа. Разогретым напильником пахнет…»