И вот Конфуций, взяв сухую хронику, перечисляющую визиты одного князя к другому, затмения солнца и луны, войны, убийства, свадьбы князей и прочий скудный репертуар сведений, внимательно рассмотрел буквально каждое слово этой сухой регистратуры и придал ему значение рокового приговора, при этом Конфуций руководствовался следующим рассуждением, легшим затем в основу всей китайской историографии. Истинные в своей основе вещи порождают в хаотическом своем развитии всяческие искажения. Слово под давлением меняющихся обстоятельств начинает значить совсем не то, что ему значить полагается. Люди начинают играть большими словами и связанными с ними понятиями, все более и более отклоняясь от исходной и исконной истины вещей. Если это так, то правильно ли о чем-либо вообще серьезно говорить не восстановив утраченную истину? И правильно ли, тем более судить людей, не употребляя слова в их подлинном значении? Конечно, неправильно, и если это так, то прежде чем судить людей или даже просто описывать их былые поступки, надо заняться «выпрямлением» отклонившихся от истины «имен». Так, например, в хронике, дошедшей до нас, стоит слово
Таким путем я восстанавливаю слова и в них истину вещей, при которой факт есть лишь величина переменная: сегодня люди боятся и называют вещи так; завтра перестанут бояться и назовут вещи этак, историк же — «человек чести и благородства» — во всем следует прямому пути истины.
Переделав таким образом весь текст летописи, Конфуций преподал своим ученикам этот свой стиль — приговор. Весь текст, снабженный обширными примечаниями Конфуция, дошел до нас уже в косвенной традиции его учеников и школы. Во всем этом материале нетрудно усмотреть все характерные черты «Писания» — («Шу»): речи героев и реплики «человека чести» — сиречь самого диктовавшего и затем писавшего — составляют существенную основу всего текста, превращенного в стилистически обработанный материал.
Влияние этого приема было огромно, и в сущности вся дальнейшая китайская историография есть не что иное, как прямое развитие начал, преподанных Конфуцием. Официальным историям этот метод был удобен: он казнил все предыдущее, вставал на защиту монархии, но сам находился вместе с головами историков под контролем власти.
Сыма Цянь — первый настоящий историк Китая, обнявший уже не только предание или хронику какого-то удела, а всю историю Китая от периода отдаленной древности, заявляет прямо и решительно, что он продолжает мысль и стиль Конфуция, преклоняясь перед ним, как пред «учителем на веки веков». Сыма Цянь же сам стал основателем историографического жанра и тоже «на веки веков», — во всяком случае на добрых две тысячи лет, ибо всех последующих историков правильнее всего принимать за «Сыма Цяней варианты».
Сыма Цянь исчерпал в своем повествовании всю древность. Оставалось его продолжить по частям. Эти части совпадали в силу конфуцианской традиции с появлением новой династии. Отсюда происхождение знаменитых китайских династийных историй. Все это, как я уже сказал, варианты Сыма Цяня, продолжать дело которого и самый стиль его письма считалось официальным приличием: каждая династия считала своим долгом писать историю своей предшественницы под Сыма Цяня.
Таким образом, в основу всей китайской историографии лег созданный Конфуцием и унаследованный Сыма Цянем идеалистический субъективный критицизм, молчаливо выбрасывающий все недостойное (одно из двух: или данный поступок заслуживает похвалы, или порицания; обо всем прочем говорить не стоит).
Нельзя, однако, думать, что в Китае не было оппозиции этому влиянию конфуцианских идей. Уже в Сыма Цяне видна весьма заметная двойственность, и его как историка никак нельзя определенно отнести только к конфуцианцам. Историческая истина заключена для него не столько в самом факте (как бы ни было «выправлено имя» этого факта), сколько в силах, управляющих им (т. е. в исторической закономерности). И вся китайская историография вслед за Сыма Цянем представляет собой не только двойственность, но и крайнее разнообразие суждений об историческом принципе