Он почувствовал, что балласт исчез. Все, что удерживало его в пределах самого себя, исчезло. Он уперся лбом в стекло и посмотрел на огромное царство неба, снизу окаймленное зазубренными очертаниями первобытных массивов. Он почувствовал, что взволнован – не только небом, но и своей открытостью к восприятию. Что-то в нем сдвинулось, и в этой открывшейся полости нервы служили обнаженными проводниками ощущений, не имеющих цели. Он осторожно заглянул туда и обнаружил, как обычно обнаруживаешь при любом отсутствии чего-либо, что пустота куда больше, чем то, что ее когда-то заполняло.
Кадиш для Кафки
Утром все снова было спокойно, на неподвижном небе не было туч. Я почти не спала, и, как обычно во время бессонных ночей, мне казалось, что берег рассудка со знакомыми холмами и ориентирами уплывал от меня все дальше и дальше, и во мне шевелился страх, что каким-то образом я по собственной воле от него удаляюсь и выбрала для этих целей бессонницу. Я сидела на террасе сестры и пила кофе. Яркий солнечный свет раздражал глаза, но оттуда я могла высматривать Фридмана, хотя от усталости надеялась, что он все же не появится. Сидя в бабушкином кресле, я вспоминала, как она возила меня девочкой на Мертвое море. Она собирала нам с собой поесть, мы ехали в пустыню на автобусе с Центрального вокзала и через пару часов уже плавали животами вверх в соленом зеленовато-бирюзовом остатке высохшего моря, а за нами были древние горы Моава. Мы плавали на поверхности концентрированной истории, усыхавшей вследствие медленного испарения времени, и на бабушке была белая купальная шапочка, украшенная резиновыми цветами. Я представила, как Фридман тоже плавает там на спине, в своих затемненных очках, контролируя трансмиссию импульса национальной литературы, а его седые волосы колышутся в воде по обе стороны головы, словно обитатели подводного мира.
Ровно в десять он подкатил на своей белой «мазде», из окон которой лилась очередная симфония. Я заставила себя встать из старого кресла и сунула «Притчи и парадоксы» в пластиковый пакет, где уже лежала смена одежды. Несмотря на туман в голове, я схватила купальник и положила в пакет и его тоже. Я оглянулась на компьютер, который оставила раскрытым на столе после того, как посреди ночи послала имейл домой, потом закрыла за собой дверь, заперев и верхний, и нижний замки, как велела мне делать сестра, когда уходишь из квартиры надолго. Лестница была темной и прохладной, и от внезапной темноты после яркого солнца у меня закружилась голова, словно крышу над моими мыслями внезапно подняли и впустили туда холодный поток космического пространства. Прямо за пределами полной измученности должно быть что-то еще – как, говорят, за пределами голода ощущается экзальтированная просветленность и ясность. Но я всегда предпочитала читать об измененных состояниях сознания, а не испытывать их на себе. У меня и без того слишком проницаемое сознание; пару раз я пробовала психоделики, но, едва коснувшись эйфорического состояния, сразу погружалась в панику. Я села на ступенях и свесила голову между колен.
Мы ехали, и в открытые окна машины врывался теплый ветер. Фридман привез мне рогалики с шоколадом из кондитерской, я чувствовала себя лучше, так что ела их один за другим, а его собака, положив голову на мое плечо, дышала мне в ухо. Когда пару вечеров назад я обедала с Матти и рассказала ему про другого Фридмана, с которым я познакомилась и который, может, работал на «Моссад» раньше, а может, и не работал, Матти рассмеялся и сказал, что если бы все люди в Израиле, намекавшие на то, что работают на «Моссад», говорили правду, «Моссад» был бы крупнейшим работодателем в стране. Только подумай, сколько банальных семейных секретов «Моссад» невольно помог скрыть, сказал он. Честно говоря, к тому моменту я на самом деле не верила, что меня позовут написать конец «пьесы» Кафки. Идея эта теперь казалась такой смешной, что не было смысла обдумывать ее всерьез. Собака и рогалики, мятый пакет с растрепанными книжками в бумажной обложке, кошки, «Моссад» и Фридман, который, возможно, вышел в отставку и просто искал способ развлечься, – все это показалось мне почти игрой. Я тоже была сейчас, можно сказать, в отставке относительно моей прежней цели. То есть цели написать роман, хотя на самом деле написать мечтаешь обычно не роман, а нечто гораздо более всеохватывающее, так что используешь слово «роман», чтобы скрыть манию величия или призрачную надежду. Сейчас я не могла писать роман точно так же, как не могла строить планы, потому что мои проблемы в работе и в жизни сводились к одному и тому же: я перестала доверять любым формам, которые могла придать чему бы то ни было. Или вообще перестала верить в свой инстинкт придавать чему бы то ни было какую бы то ни было форму.