Заглушая таким образом естественный в его возрасте голос сердца, он лишался возможности проявить свои лирические чувства. Его угнетала и унижала мысль, что вот он, бессильный, обиженный, не имеет права на переживания, свойственные каждому полноценному человеку. Эта мысль доводила его до полной апатии, сковывала его поэтические порывы еще сильнее, чем семинарский режим.
Правда, Васарис не ошибался, думая, что сберег непорабощенную частицу своего «я». Но он слишком мало обращал внимания на то, что стены, отгораживающие его от мира, от природы, от людей и, наконец, от собственных чувств, становились все выше и все теснее смыкались вокруг. Он не замечал грозящей ему опасности и мог задохнуться в своем затворничестве вместе со своими свободными мыслями и прекрасными намерениями.
Незнакомка, долгое время бывшая для него источником, если не жизненных, то все же достаточно сильных эмоций, в силу привычки к концу этого года превратилась в объект поклонения. Он еще не упускал случая проверить, стоит ли она на обычном месте, однако глядел на нее, будто на безжизненную статую, которая выражает высокую идею, но не исторгает из сердца волнующих чувств. Он, словно средневековый трубадур, поклонялся недоступной даме сердца, руководясь памятью о более ранних чувствах и обрядами культа.
Общение с племянницей клевишкского настоятеля имело вполне земной характер, а потому представляло опасность для духовного лица. Васарис старался покончить с этим и теперь чувствовал себя победителем. Эта победа доставила ему немалое удовлетворение и побуждала двигаться дальше по пути к священству. Но если бы он заботился не только о своем священническом, но и о поэтическом призвании, его бы весьма встревожила эта победа. Тогда бы Васарис увидел, что, уняв так жестоко первый трепет юношеского сердца, он, как семинарист, сделал шаг вперед, а как поэт — шагнул назад, если не окончательно отрекся от поэтического творчества. К счастью, и в этом он ошибался. «Победа» не была еще полной, и «опасные» встречи с прекрасной соседкой, а заодно и летняя свобода, и ветер широких просторов, и мечты на закате могли оживить его сердце.
С напряженным вниманием слушал Васарис последнее наставление духовника об искушениях приближающихся каникул.
Никогда еще он не твердил с таким искренним чувством слов напутственной молитвы, как в день окончания учебного года.
—
Если бы Людас Васарис больше занимался своей наружностью или если бы он мог взглянуть на себя со стороны, то был бы приятно удивлен переменой, которая произошла в нем за четыре года, проведенные в семинарии. Из тщедушного, болезненного мальчика он превратился в довольно красивого, стройного, высокого, хотя и худощавого юношу. Теперь сутана не болталась на нем, как на жерди, а ловко облегала стан. Поэтому, когда он по возвращении домой появился в приходском костеле, бабы-богомолки, соседи и знакомые пришли к выводу, что из Васарюкаса выйдет премиленький ксендз. А когда ему случалось бывать где-нибудь в престольные праздники, самые видные девицы, — особенно из семей, водивших знакомство с духовенством, — провожая глазами участников процессии, окидывали ласковым взглядом тонкого, высокого семинариста с меланхолическим выражением лица.
Но Людас Васарис долгое время был такого же невысокого мнения о своей наружности, как и обо всех своих свойствах и качествах. Это неверие в себя, по-видимому, было связано с самыми ранними воспоминаниями и впечатлениями детских лет, которые способствовали развитию в нем преувеличенной, почти болезненной чувствительности. Он долго помнил, как его, совсем маленького мальчика, родители водили по воскресеньям в костел, и заставляли идти по тропинке впереди. Он ощущал на себе их критические взгляды, и ему становилось неловко, он боялся сделать лишнее движение, втягивал голову в плечи, не знал, куда девать руки и как переставлять ноги. А родительские речи и вовсе добивали его.
— Господь один ведает, что вырастет из этого чадушки, — озабоченно говорила мать. — Слабенький, худенький, ни ходить-то он как следует не может, ничего…
— Дрянь вырастет, вот что! — сердито отвечал отец, уже явно обращаясь к Людукасу. — На других ребятишек любо поглядеть: веселые, проворные, бегают, стрекочут. А этот — словно старик или хворый!..