Теперь я понимал, почему его так притягивают к себе мертвые звери в запыленных стеклянных шкафах. И окончательно понял, что в тот день он просто сошел с ума. Неоднократно Палейко шептал мне на ухо, что от этого светловолосого мальчика с улыбкой, исчезающей с лица быстрее, чем за один взмах крыльев колибри, следует держаться подальше. Но Вольф был моим единственным другом. Само сознание того, что он существует, наполняло меня неизведанным доселе счастьем, расстаться с которым я не был готов ни за какую цену. Сам он никогда не говорил мне, значу ли я для него что-нибудь. Может быть, ему просто нужен был кто-то, кто время от времени сопровождал бы его в погружениях в темноту.
Отец Вольфа был бледным, неразговорчивым мужчиной, который после кончины жены замкнулся в себе и вел отшельнический образ жизни, в связи с чем я практически не видел его. Казалось, он никогда не улыбался, и я ни разу не видел, чтобы он приласкал своего сына. Даже если ему и было известно, что тот связался с самым маленьким изгоем города – в чем я, откровенно говоря, сомневался, – то ему было это безразлично. У него было пневматическое ружье, и мы с Вольфом, отправляясь на прогулки, частенько брали его с собой, чтобы стрелять по консервным банкам и другому найденному по дороге мусору, выставляли наши неживые мишени на остатки городской стены и поваленные стволы деревьев и били по ним.
– Пых! – вполголоса шептал Вольф всякий раз, нажимая на курок. Это было безвредное, но все же запретное удовольствие, и его основная прелесть заключалась в опасности быть однажды застуканными.
Нашей странной дружбе пришел конец, когда во время одной из таких вылазок мы обнаружили птичье гнездо. Оно было свито между двух ветвей, свисавших почти к самой земле. В гнезде, склонив головы, сидели пять маленьких галчат; их родители, по всей видимости, отправились на поиски пищи. Только когда я ласково коснулся края гнезда, они подняли головы и открыли навстречу мне голодные клювики.
– Посмотри, какие маленькие! – с трепетным восторгом сказал я Вольфу.
– Пых! – тем же тоном произнес он, и под прицелом ружья, направленного на первую же, еще не оперившуюся пушистую спинку, маленькое тельце с кряканьем лопнуло, обнажая разодранное мясо и выплеснув фонтанчик горячей крови.
Я стоял, словно оглушенный, а Вольф перезаряжал и стрелял, перезаряжал и стрелял; до сегодняшнего дня я не могу понять, почему не бросился на него, чтобы остановить. В конце концов он опустил ствол, засунул палец в разоренное гнездо и, вытащив его обратно, с тщательностью умывающейся кошки облизал с него клейкую красную кровь и пару прилипших крошечных перышек, замерев и вслушиваясь куда-то в себя, сосредоточенно зажмурив глаза. Внезапно он опустился на землю и зарыдал.
– Бедные птенчики, – жалостливо шептал он, – ах, бедные птенчики…
Что-то странное творилось с его лбом – он сморщился, но это выглядело так, как будто сам Вольф не мог ничего с этим поделать: как будто ему его
Я был потрясен увиденным настолько, что оставил Вольфа сидеть под деревом, и бежал, спотыкаясь, до самого дома, заливаясь краской стыда, и, достигнув Визибла, заперся в ванной и рыдал там несколько часов, но не оттого, что угасла жизнь пяти невинных птенцов, а оттого, что угас последний свет в глазах моего друга.
Выплакав свои последние силы, я побрел в детскую и достал с полки Палейко.
– Почему же он это сделал? – шепотом спросил его я.
– Потому что он очень, очень несчастен, – ответил Палейко. – Несчастье породило в нем болезнь – в голове его и в сердце.
– А врач не может вылечить его?
– Может быть, и может. Но только если Вольф сам этого захочет.
– Почему же он не хочет?
– Потому что несчастье не дает ему этого сделать.
В тот вечер я принял решение покинуть нашу общую детскую и перебраться на третий этаж. Я разобрал кровать, чтобы заново собрать ее уже на новом месте, но потом передумал и взял с собой только матрас. Кровать я отнес на чердак, на дощатый пол которого ступил первый раз с колотящимся от страха сердцем. Полотнища паутины простирались между пыльными балками, с которых, как маленькие воздушные шары, свисали неисчислимые серые осиные гнезда, от малейшего прикосновения с хрустом рассыпавшиеся в прах. На чердаке лежали остовы давно рассыпавшейся мебели, стопки пожелтевших журналов, ящики и коробки со старым барахлом, которому уже не суждено было вновь быть извлеченным на свет. Не было ни Спящей красавицы, ни принца. Если они когда-либо там и жили, то в тот день Вольф забрал их с собой в темноту.
Мы стоим под густой кроной старого каштана на школьном дворе. Кэт потягивает молоко из пластмассового стаканчика. Солнечный свет, просачивающийся сквозь матово-зеленую листву, падает на ее светлые волосы. Затянувшееся лето близится к концу, и дни становятся заметно короче. Лето блекнет и теряет силу.
– Он собирает всякие штуки, – говорю я.