Я никогда не предполагал, что с Дианой может что-то случиться. В детстве, когда мы лазали по деревьям, на ней никогда не оставалось ни единой ссадины. Когда она бежала по лесной тропинке или асфальтированному шоссе и падала, то никогда не разбивала себе колен, не сдирала кожи на ладонях. Я был убежден, что беги она даже босиком по битому стеклу – на ее ступнях не осталось бы и следа. То, что человек смертен, не укладывается в детском сознании, но понимание того, что он может быть ранен или покалечен, приходит с опытом; для Дианы, казалось, не существовало ни того ни другого. Ужасная рана, нанесенная ей во время Битвы у Большого Глаза, не укладывалась ни в какие рамки. Приняв ее, моя сестра выторговала у
О том, что занесло ее в столь поздний час в больницу, распространяться Глэсс по телефону она не стала. Мужчина, дежуривший в эту ночь в безлюдной приемной, оказался столь же осведомлен о происходящем, сколь и мы сами. Запершись в своем стеклянном карцере, из которого, как из окопа, торчала только его голова, он склонился к невидимому источнику света, скрывающему его руки и превращающему его сверкающую лысину, на которой еле-еле держались последние черные волосы, в подобие черепа, под покатым лбом которого проступали глубокие темные глазницы.
Глэсс устремляется к нему, как корабль на всех парусах, за которым, как две шлюпки, едва поспеваем мы с Михаэлем.
– На мальчика натравили собаку, – сообщает ей дежурный, не пускаясь в дальнейшие разъяснения. Его голос – непередаваемый сдавленный фальцет – звучит так, как будто он наглотался гелия. Волей-неволей в моем воображении всплывают улетающие в небо воздушные шарики и плачущие дети, смотрящие с земли им вслед.
– На какого еще мальчика?
– Думаю, медсестра сможет вам помочь, – все так же бесстрастно отвечает он, еле заметно подняв глаза и тут же вновь втянув череп в плечи. Видимо, в свое время он твердо решил как можно реже слышать собственную речь – по крайней мере, ничем другим я не могу объяснить, почему он так резко обрывает любую фразу, слетающую у него с губ, а в произнесенных словах глотает половину. Может быть, из-за этого он вынужден работать только по ночам. Я замечаю, как движется его невидимая рука, он нажимает на какую-то кнопку, и в коридоре раздается тихое жужжание. Он с любопытством смотрит на меня и Михаэля. Я отвожу глаза.
От каждого предмета в этом месте веет заброшенностью: от автомата по продаже напитков, на котором оставили несколько вмятин нетерпеливые посетители, от оранжевых пластиковых кресел, от низкого столика, на котором лежат несколько истрепанных, прошедших через сотни рук журналов. Холл и примыкающие к нему коридоры видали и лучшие времена: в некоторых углах осыпается штукатурка, и окрашенные в бледно-зеленый цвет стены выглядят так, как будто их поразил рак или проказа. Линолеум на полу протерт практически до дыр и сверкает белыми пятнами, выставляя напоказ шрамы и засечки, испещряющие его поверхность. С сиротливо задвинутой в угол полуразобранной инвалидной коляски шелушится светло-бежевый лак. Все пахнет чистящим средством и жидким разведенным чаем. Вяло льющийся с потолка свет ночных ламп наносит последние штрихи, заливая все вокруг болезненной голубизной, которой хватило бы для того, чтобы и здоровая атмосфера показалась мертвой. В эту больницу попала Глэсс после выкидыша.
– Ненавижу больницы, дарлинг, – шепчет она мне на ухо.
Михаэль отправился к автомату и ждет, пока тот выплюнет ему жалкое подобие кофе.
– Я знаю.
– Здесь в воздухе больше бактерий, чем во всем мире, вместе взятом!
В эту байку Глэсс верит, сколько я ее помню. Ее нервный, почти испуганный взгляд скользит туда-сюда. Может быть, стоит когда-нибудь рассказать ей, что бактерии не увидишь невооруженным глазом.
– Только никогда и ни за что не оставляй меня умирать в таком отстойнике, хорошо?
Я могу понять, что она сейчас чувствует, и даже в какой-то степени разделяю это: когда мне приходится быть где-то за пределами Визибла, нередко возникает ощущение, будто мир и я – два противоположных полюса магнита, будто мое непосредственное окружение отталкивает меня, как объект с противоположным зарядом. Чаще всего это чувство незаметно за другими, более сильными эмоциями, но оно всегда со мной, как шумы в эфире, за долгие годы ослабшие в моем восприятии и сделавшиеся привычными, однако стоит сосредоточить на них внимание – и они становятся громче и заглушают все остальное.