Николай был в отъезде, когда Наталья родила сына, и потом он опять был в отъезде, когда сын умер. Есть фотография: Наталья в белом платке поправляет чепчик у малыша, склонясь над гробиком, усыпанном белой сиренью. Сколько ей было тогда лет — она и сама давно забыла. Некоторое время потом бог не давал ей детей, точно разозлясь на богохульника-мужа, и она думала, что так уж ей суждено — жить бездетной. Годы тянулись. Сначала было еще ничего. Надо было пристраивать девчонок. Они были ей точно дочки. А потом в доме осталась одна Лариска — угрюмая, виноватая перед всем белым светом. Николай иногда выныривал из своей новой жизни, и у него был такой вид, точно он не вполне понимал, куда вынырнул и кто это с ним рядом. Вся жизнь здесь у него происходила наспех, и Натаха не говорила ему, что не знает, ради чего ей-то жить. Он увлекся ее спасением, а ее, вроде, и не для чего спасать. А потом бог как начал посылать ей детей каждый год. Да все посылал девчонок, чтобы сидели дома, не ездили с шашками наголо, не тренькали на балалайке.
Много лет спустя, когда подросшие Натальины внуки стали изучать арифметику, и их так и тянуло высчитывать все и вся, бабка с удивлением узнала, что она старше своей самой старшей дочери всего-то на девятнадцать лет. Посчитала сама: точно, на девятнадцать. А последние две девочки-погодки родились у нее на пятом десятке, уже после войны, когда Николай вернулся с победой. Он ушел на фронт вместе с освободившей эти места воинской частью, а до этого семейство пряталось в лесу — кроме трех старших дочек, которые к началу войны уже уехали работать в город, и их потом оттуда эвакуировали куда-то за Урал.
Николай рассказывал моему отцу, как однажды шел с каким-то мужиком и нарвался на немцев, и те не пропускали их на дороге. Мужик сказал: «Местные мы. Он вот на Суходоловке живет, а я там — на Красноармейской». И немцы зацокали на него: «Красноармейц? Красноармейц?»
Улица называлась Красноармейской еще со времен боевых походов Николая и всех его бравых товарищей. Мы втроем шли по этой улице, — я, мой отец и мой дед, — надо было пройти ею, чтобы выйти на пруд, было утро, мы шли в густом утреннем воздухе ловить рыбу, и Николай, глядя на старую табличку на угловом доме, вспомнил про это цоканье «Красноармейц, красноармейц». Все давным-давно привыкли к названию улицы и вряд ли вкладывали в него какой-нибудь особый смысл. Может быть, немцы ее переименовывали как-нибудь, но откуда в лесу было это знать.
— Не я красноармеец, улица так называется, — доказывал незадачливый Николаев спутник, сознавая уже, что оплошность будет стоить ему жизни.
Немец, только на шаг отведя его с тропинки, тут же выстрелил. Человек повалился прямо на колючий куст. Его тело только слегка примяло куст и не легло на землю. Николай тоже мысленно приготовился к смерти, немцы повернулись к нему:
— Ты не красноармейц? Суходол? Что есть суходол?
Николай сказал:
— Улица такая в местечке.
Это и верно была его улица. Перед лицом страшной опасности его спутник забыл, что они договаривались сказать немцам, и сказал все, как было на самом деле. При желании патруль мог бы начать выяснять насчет Николая, кто он такой, и наверняка выяснил бы, но они только подтолкнули его автоматом:
— Иди, мужик, куда шел. Было два мужик, сталь один мужик, — и начали хохотать.
Николай шел один и думал, что станет делать. Они с этим простодушным мужиком должны были по дороге разделиться, пойти каждый в свою сторону. Вроде, им надо было встретить кого-то, но они не знали, где именно. И, оставшись один, Николай не знал теперь, куда идти, а назад тоже было нельзя, если там стоял кордон.
— И куда ты пошел? — спросила я его, а он ответил:
— Так ты слушаешь меня, что ли? Гляди-ка, вон заяц за тем забором! Уши торчат!
Его удивление было столь натуральным, что я кинулась к чужому забору, оставив недослушанную историю. Артист он был, что и говорить. Больше мне такие артисты в моей жизни не встречались.