«Я думала, что он будет со мной и я смогу жить, но его не будет, и я не смогу. Я — никто. Ты, — подумала она, — ты меня под корень подкосил». Вот что он сделал — выбил почву у нее из-под ног. Она все поставила на него, на одного. И теперь она стоит возле рва. Теперь одна дорога — вниз, в яму, под землю. Он подкосил ее под корень.
— Ах ты, сукин сын! — сказала Джеральдина, прижавшись головой к железным перилам. Нет, что-то в этом было смешное.
Она вынула платок, который лежал в сумочке с пистолетом, и принялась махать им. Рейнхарт затоптал сигарету и перешел в центр эстрады, глядя на зрителей.
— Эй, дружок, — смеясь, кричала Джеральдина. — Эй, послушай, сукин сын!
Люди, занимавшие места позади нее, остановились и стали прислушиваться.
Какие-то парни в следующем секторе стали махать ей платками.
— Рейнхарт, — кричала Джеральдина. — Рейнхарт, ты подкосил меня под корень. Ты подкосил меня, золотко.
От ворот повалила свора билетеров; по ряду через толпу к ней пробивался охранник. Джеральдина повернулась и побежала назад к проходу. Она бежала по коридорам изо всех сил, покуда не отказали ноги. Почти все люди были уже на трибунах.
Когда она осталась одна в сером бетонном туннеле, она прислонилась к стене, сжимая кулак, обмотанный носовым платком. На поле раздался свисток, и весь туннель вздрогнул. Оркестр заиграл «Звездное знамя»; медь, усиленная громкоговорителями, грохотала в пустом коридоре.
Когда оркестр заиграл и люди над ней начали петь гимн, Джеральдина решила закричать. Когда они дошли до слов «гордо славили мы», она закричала и не останавливалась, пока они не пропели «в последних отблесках заката». Слыша, как мечется между стен ее крик, она вопила во все горло до самого конца песни и умолкла лишь тогда, когда стократно усиленный голос Рейнхарта произнес: «Американские патриоты! Внимание!»
Фарли-моряк выпрямился и раскинул руки, захватывая слушателей в свои объятия.
— Возлюбленные… — пропел он.
С трибун на него обрушился могучий стон. Фарли испуганно попятился от микрофона.
— Что это с Дженсеном? — спросил Ирвинг у Рейнхарта; они сидели скорчившись под брезентом за эстрадой.
— Испугался собственного голоса в микрофоне, — сказал Рейнхарт. — Кроме того, он не привык выступать перед такой большой аудиторией. Он думает, что они на него обозлились.
Но, конечно же, они не обозлились на Фарли — это Рейнхарт отлично понимал. После такого апостольского обращения они уселись поудобнее, крепче ухватились за перила, предвкушая натиск благочестия; пугающим было их количество — десятки тысяч. Христиане старой закваски, взвинчивающие свою веру у всех на виду. На самом же деле они были пока не опасней всем известных травоядных динозавров: их настрой был добродушным и дружелюбным, жажда крови оставалась пока чисто потенциальной. Рейнхарт вглядывался в темноту за прожекторами, ловя слухом хищный рев, но рев смолк. Воздух над стадионом был многоцветным и полным музыки, огни стали блестящими глазами пристально глядящих насекомых, в них играла радуга. Все это чревато видениями, думал Рейнхарт, всевозможные невидимые вещи таились в разукрашенном ветре, угрожая обрести форму. Мелкие признаки уже налицо, замечал Рейнхарт, — странное хлопанье на верхнем ярусе, непрерывно сыплющийся призрачный снег, непонятная насекомая суета на краю поля, мелькание под ногами у зрителей, блики света на их зубах.
— Сегодня мы начнем, — сказал Фарли, — с того, что становится все более редким в нашем недужном веке, с того, что было злобно изгнано из нашей общественной жизни, с того, что по-прежнему должно предшествовать всякому собранию истинно хороших людей, — с молитвы!
Все это было произнесено с излишней ядовитостью: Фарли не собирался привносить сюда воинственную ноту, но ему еще не удалось приладиться к микрофону.
Название молитвы отозвалось по стадиону мокрым шлепком, словно сердитый смачный плевок: аудитория, поколебавшись, разразилась бешеными рукоплесканиями, которые перемежались одобрительными воплями и мятежными выкриками солдат Возрождения.
Ирвинг повернулся к охраннику в шатре:
— Уже провели подсчет?
— Нет пока, — ответил охранник. — Я слышал, что скажут просто: семьдесят тысяч.
— Почему бы и нет, — сказал Ирвинг.