Несколько раз за время обеда я принимался говорить о своей «реабилитации», своем «перерождении», и Жан-Франсуа Ревель оказался тем человеком, который лучше, чем кто бы то ни было, лучше, чем я сам, дал мне понять, что я не должен говорить об этом. Он объяснил мне, что моя внутренняя суть всегда была со мной, ее сформировали не другие люди и даже не те мерзавцы, которые встретились мне на жизненном пути.
Реабилитированный? Перерожденный? Но для кого? Для чего? Все качества, заложенные во мне, какими бы ни были их значимость и ценность, – душевные силы, характер, ум, любовь к приключениям, чувство справедливости, сердечность, жизнерадостность, – все это всегда было во мне. Это было изначально, еще до Монмартра и каторги, без этого я никогда бы не смог сделать того, что совершил, чтобы выбраться из сточной канавы, и никогда не сделал бы этого так, как сделал.
Есть люди на голову выше вас, продолжал он, способные заставить вас взглянуть на вещи несколько по-другому, отлично от вашего привычного ви́дения, но они не в силах сделать так, чтобы это новое видение стало вашим жизненным кредо, чтобы вы руководствовались им и добивались успеха. Никто меня не «перерождал», потому что даже если некоторые обстоятельства моей юности набросили легкую пелену на то, чем был молодой Анри Шарьер, если эти обстоятельства заставляли его какое-то время вести образ жизни, представляющий его в другом свете, все равно те качества, которые проявились во всей своей полноте в моей борьбе с ужасами каторги, были заложены во мне заранее. Потеря матери решительно повлияла на мою жизнь, она взорвалась как вулкан в сознании одиннадцатилетнего ребенка; я не мог смириться с этим чудовищным событием, с этой полнейшей несправедливостью, я, бойкий мальчишка, слишком чувствительный, с богатым воображением; и никто не говорит, никто не имеет права сказать, что, не случись той драмы, не лишись я благотворного влияния матери и ее любви до наступления зрелости, я не мог бы стать другим, оставаясь самим собой. Созидателем, быть может, изобретателем чего-то нового и революционного, о чем я так мечтал, авантюристом – да, завоевателем – возможно, но только в рамках общества, в его интересах.
Нельзя переродить то, что уже родилось, но существующему можно дать возможность рано или поздно проявиться во всей полноте. Венесуэльцы не сделали меня таким, какой я сейчас есть; но они дали мне шанс, свободу и веру в возможность выбора нового образа жизни, при котором все, что было заложено во мне и что французское правосудие отрицало и обрекло на исчезновение, могло бы положительно проявиться в нормальном обществе. Уже за это я обязан венесуэльцам вечной признательностью.
Он говорил мне, что я ни в коей мере не должен испытывать чувство моральной неполноценности по отношению к людям этого общества, в которое я возвращаюсь со своей книгой, и если даже она будет иметь шумный успех, мне не следует заноситься. Да, я делал глупости; да, я был наказан; но смогли бы все эти честные люди совершить то, что сумел я, чтобы выбраться из болота, хватило бы у них на то душевных сил и веры?
Нет, не следует ставить французов ниже себя лишь из-за того, что́ мне пришлось пережить после того, как эти самые французы послали меня на каторгу; вместе с тем и у них, несмотря на мое прошлое, нет никакого права ставить под сомнение мое достоинство, презирать меня и говорить мне: «Замолчи, ты, ничтожество, вспомни-ка, откуда ты явился».
Все эти мысли я уже иногда высказывал про себя, но когда выкарабкиваешься из самого ада, пообщавшись с теми, с кем общался я, после стольких лет, когда сначала в суде присяжных, а потом везде мне говорили, повторяли, допекали тем, что я подонок, я не мог быть спокоен, я переживал, мне было страшно подумать, что это на самом деле так. И надо было появиться таким людям, как Лаффон, Кастельно, Ревель, чтобы я смог наконец хорошенько посмотреть на себя в зеркало и без всякого волнения увидеть в нем человека с полным набором недостатков, далекого от совершенства, разумеется, но все-таки человека, человека не менее достойного, чем другие.
Когда я приходил к ним домой, у меня было ощущение, будто я приближаюсь к креслу, не зная, имею ли я право в него сесть. А они мне говорили: «Садись, это твое место».
Все это я уяснил сам для себя во время ожидания в Орли и сказал себе, что когда вновь приеду в Париж по случаю выхода моей книги, то определенно встречу там и других истинно достойных людей.
Только авантюристы, по-моему, и могут быть счастливы по-настоящему. У каждого мужчины, у каждой женщины есть своя история, но, откуда бы они ни явились, из какого бы слоя общества или точки мира, среди них сразу же распознаешь тех, кто не прогибался перед общепринятой моралью, если, вникнув в нее, они не находили ее справедливой.
Глава двадцать первая
Впереди Париж
Вот и аэропорт Каракаса, где меня встречала семья в окружении друзей, получавших через Риту все новости, которые я сообщал ей каждый день.