— Евгений Константинович, — выбрался из лифта Фим Фимыч, — будьте как дома. Проходите. Или Моцарт не располагает? Что бы вы хотели услышать?
— Реквием бы вполне устроил, — отозвался Дорожкин. — Того же автора. Для всех присутствующих.
— Ну это вы в горячке так строги, — хмыкнул карлик и резво потопал вперед. — Да не стойте вы. Праздник сегодня, понимаете? Лерочке двадцать пять. Какой еще, в сущности, ребенок.
Музыка продолжала звучать, и Дорожкин тоже двинулся вперед. Он пытался ступать мягко, но набойки на ботинках звучали помимо его воли, и чем ближе он подходил к столу, тем все большее количество гостей обращали на него внимание. У стола к Дорожкину подошел Ромашкин.
— Привет, сумасшедший! — Он смотрел на Дорожкина с прищуром, в котором развязность смешивалась с удивлением. — Твое место с этого торца стола.
— Меня ждали? — удивился Дорожкин.
— Ты приглашен, значит, ждали, — не понял вопроса Ромашкин.
— Почетное место? — усмехнулся Дорожкин.
— Куда уж почетнее! — хмыкнул Ромашкин. — Просто это самое дальнее место от Лерочки. Адольфыч предупредил, чтобы возможные эксцессы происходили подальше от именинницы. У нее тонкая душевная организация.
— Можно было бы накрыть мне вообще в другом углу зала, — предложил Дорожкин. — Или надеть на меня противогаз. Кстати, почему все такие печальные? Разве сегодня не праздник?
Он осмотрелся. В зале было больше сотни персон, но знакомыми Дорожкин мог назвать не более двух десятков из них. Попыхивали сигаретами у дальнего конца стола Содомский, Быкодоров и Кашин. В стороне от них о чем-то беседовал с важными незнакомцами в дорогих костюмах Адольфыч. Щебетали в кругу ровесниц директриса детского садика Яковлева и помощница Быкодорова читалка Творогова. Там же ухмылялась приемщица «Дома быта» Лариса. Что-то втолковывала у одной из колонн обескураженному Павлику изящная Милочка. У другой колонны уже тасовал карточную колоду под зорким взглядом Фим Фимыча Никодимыч. Со строгой, прямой спиной сидела посередине одной из сторон стола Марфа Шепелева. Рядом с ней полулежал на стуле мертвецки пьяный Неретин. Немного ближе прочих к Дорожкину переминались с ноги на ногу Угур Кара, Тюрин, Урнов из гробовой мастерской и крутящий во все стороны головой рыжебородый книжник Гена. У колонны за их спинами замерла Нина Козлова.
— Демократия, — важно объяснил Ромашкин. — Представители общепитовской, ремесленной, предпринимательской, торговой и педагогической интеллигенции. Весь спектр.
Представители различных направлений интеллигенции покосились на Дорожкина с опаской и с напряжением принялись изучать лица друг друга, только турок позволил себе помахать Дорожкину ладонью. Козлова не изменила позу. Подпирала спиной колонну, опустив руки и соединив ладони, теребила подол темно-синего платья и смотрела сквозь Дорожкина.
— Собственно, все. — Ромашкин почесал затылок. — Еще будет семейство Перовых, оно уже на подходе. Маргарита где-то здесь. Прочие приглашенные — работники городской администрации и важные гости города. Ты уж это, Дорожкин, не хулигань тут. Держи себя в рамках. И получай удовольствие. Договорились?
— По мере сил, — процедил Дорожкин и, кивнув Угуру, прошел к столу и сел на свое место.
Он продолжал оставаться в центре внимания. Никто не смотрел на него впрямую, но словно случайно взгляды то одного, то другого гостя фиксировались на Дорожкине. Только Марфа Шепелева демонстративно повернулась к неожиданному гостю, да ударенный ее локтем Неретин приоткрыл глаза и вяло помахал Дорожкину рукой. И тут Моцарт оборвался, и грянула «Bohemian Rhapsody»[73]
.Дорожкин вздрогнул не от музыки. Он вздрогнул через несколько секунд, когда раздались аплодисменты. И под эти аплодисменты из-за расположенных за дальним торцом стола портьер вышла одетая в короткое черное платье элегантная Валерия, а вслед за ней вывезла инвалидное кресло роскошная Екатерина Ивановна Перова. В кресле сидел рыхлый мужчина неопределенного возраста с крупным или как будто опухшим лицом. На лице его застыла улыбка, готовая превратиться в гримасу минимальным усилием лицевых мышц. Руки мужчины лежали на подлокотниках, и их пальцы что-то выстукивали на коже кресла, но делали это без малейшей связи и с ритмами фонограммы, и с выражением лица. Дорожкин, который только что с трудом подавил охватившую все его члены дрожь, задрожал снова. Но не от этих пальцев, и не от гримасы-ухмылки, и не от совершенно сумасшедшего взгляда Екатерины Ивановны Перовой, которая в тяжелом парчовом платье казалась королевой или жрицей, вывезшей в жертвенный зал живые мощи божества, а от вида самого тела Перова. И руки, и туловище, и ноги (а они, в свою очередь, тоже отбивали какой-то ритм), и голова — все это поддерживалось каркасом-клеткой. Она явственно выделялась под костюмом, придавая телу Перова прямоугольную форму, и придерживала пластиковый раструб, в котором покоилась та самая улыбающаяся голова.
«Человек-тетрис», — с ужасом вспомнил Дорожкин.